Через какое-то время пианист приболел, и за пианино села я. Вот когда мне пригодились уроки Симоны и Сары. Я играла по памяти, без нот, они мне были не нужны. Все стало просто: я зарабатывала пятьдесят долларов за вечер, четыре вечера — и расплатилась за жилье. Меня кормили в отеле, перед тем как выйти на эстраду, я ела стейки, тигровых креветок и до завтрашнего ужина могла продержаться на молоке и поп-корне. Хозяину нравилась моя музыка. Он приходил в зал, когда я играла, садился со стаканом газировки и слушал. А потом уволилась певица, и он предложил ее место мне — теперь я и пела, и играла. Я исполняла Сарин репертуар — Билли Холидэя [так в бумажном оригинале — Прим. верстальщика], Нину Саймон. А иной раз импровизировала, вспоминая нашу музыку, ту, что звучала в переходах на «Реомюр-Себастополь», на крыше башни на улице Жавело. Так просто — фортепьянный ритм, раскаты далекой грозы, громыханье машин на проспектах и отрывистые, лающие выкрики рубщиков сахарного тростника на плантациях Санто-Доминго: «Aya! Уах!»
Эль Сеньор говорил мало, но по тому, как он чуть откидывался на стуле и щурил глаза, затягиваясь сигаретой, я видела, что ему нравится. Люди в баре пили, я не обращала на них внимания, только для него, пожалуй, и пела. Я пыталась представить себе его жизнь, думала о том, какие пути привели его сюда. Наверно, он раньше был полковником кубинской армии или мировым судьей — до прихода Кастро. Мне казалось, что он вполне похож на мирового судью. Я видела его только вечерами в баре, за стаканом газировки — и никогда больше. Он жил один во флигеле за отелем, в конце аллеи. Сам ничем не занимался, даже расчетами со служащими. Деньги после каждого выступления платил мне Самбо, его правая рука.
Я разыскала Жана Вилана. Оказалось, он жил не один — с женщиной по имени Анджелина, в шикарной квартире в Пайн-Гроув, недалеко от озера. Я встречалась с ним время от времени, чтобы забыть обо всем остальном. Мы шли в какую-нибудь гостиницу в центре, забирались повыше в небоскреб. С ним было так покойно, так безмятежно, точно в каюте первого класса. Большое, во всю стену окно выходило на восток, я смотрела в синий сумрак, на озеро, на огоньки машин, змеившиеся по шоссе далеко-далеко внизу, и будто парила на высоте тридцать тысяч футов. Мы еще разговаривали иногда, но не так, как в гостиничном номере в Гарварде. Любили друг друга, ели, потом я засыпала тяжелым сном и спала до вечера. Просыпалась чаще всего одна, Жан уже уходил на лекции. Он писал диссертацию по социологии, о мексиканских переселенцах в южном предместье Чикаго. Раз или два он и меня брал с собой в эти кварталы — Розелла, Тинли, Нэйпервиль, Аврора, — он напрашивался туда на свадьбы, крестины. Для него это было все равно что слетать на Марс. Вряд ли он, со всеми своими дипломами, лучше меня понимал то, что видел.
В Робинсоне жили всякие темные люди. Незадолго до сумерек они выползали из своих домов, окна которых были заколочены досками. Продавали порошок шепотками, смолу маленькими кубиками. Я исхитрялась не сталкиваться с ними. Но прямо напротив моего окна, по другую сторону улицы, жил Альсидор. Здоровенный детина, похожий на большого черного медведя, с лицом ребенка. Одет он был всегда в один и тот же джинсовый комбинезон и красно-белую футболку, даже когда дул холодный северный ветер. Он жил в домике-развалюхе с матерью, маленькой чернокожей женщиной, — она работала в кафе. Ко мне он отчего-то проникся. Каждое утро, когда я выходила за покупками часов в одиннадцать-двенадцать, Альсидор сидел на крыльце своего домика и махал мне руками. Вот только сказать ничего не мог, у него каких-то винтиков в голове не хватало. Если я ему что-то говорила, он только кивал, ни дать ни взять огромный пес, страшенный, но безобидный. Местные ребятишки дразнили его, кидались сливовыми косточками, а он и злиться-то не умел. Часами мог сидеть на пороге, поджидая матушку, и хрупать крекеры. Деловые его не трогали. Иногда, правда, забавлялись: давали ему сигарету с травкой, чтобы посмотреть, как на него подействует. Альсидор выкуривал и спокойно принимался снова за крекеры. Разве что чуть больше смеялся, и только. Сила в нем и вправду была немереная. Однажды грузовик с пьяным водителем заехал на тротуар и протаранил стену дома неподалеку. Толстая балка повисла на одной поперечине, грозя вот-вот упасть. Прибежал Альсидор и, ухватившись за балку, приподнял ее и вернул на место. Я слышала, что какой-то устроитель боев сулил ему хорошие деньги, но Альсидор был кротким и добродушным и не хотел драться. Если он и говорил что, то только о погоде, какой она будет зимой: «Maybe rain, maybe snow, I don't know»[18].
Мать за него стояла горой. Как-то раз я села рядом с Альсидором на крыльцо с книжкой комиксов, мне вздумалось научить читать этого великана. Но тут пришла его мать, увидела меня и чуть с кулаками не кинулась: «Это еще что за черная девка? Чего вам надо от моего сына?» Больше я уж и не пробовала.
Но она все-таки не уберегла его, когда вышла та жуткая история с полицией. Видно, мэр дал указание арестовать пару-тройку наркодельцов, чтобы в газетах о нем написали и фото тиснули, и, уж не знаю почему, они выбрали именно эту улицу в Робинсоне — скорее всего, как раз потому, что здесь никогда ничего не случалось. Откуда ни возьмись понаехала тьма полицейских машин, перегородили улицу так, что не пройти. Ищейки побежали по домам, сразу в конец улицы, в те, с заколоченными окнами. Зацапали каких-то мальчишек, и тут вдруг им на глаза попался Альсидор. Великан как раз успел вздремнуть после обеда и вышел на крыльцо. Был он все в том же джинсовом комбинезоне и красно-белой футболке. Увидел машины с мигалками — интересно — и пошел посмотреть поближе. Стоя на ступеньках, он выглядел еще выше и шире, точь-в-точь медведь, выходящий из леса. У меня сердце упало, я-то смекнула, что он не понимает опасности, а полицейские при виде его струхнули. Меня так и подмывало крикнуть ему: «Альсидор! Уходи! Беги домой!» Полицейские рявкали команды через громкоговорители, но до Альсидора, ясное дело, не доходило ни слова. Он шел себе и шел, вразвалочку, засунув руки в карманы. Трое полицейских бросились на него и попытались повалить на землю, но он их отшвырнул одной левой. Он-то думал, это игра. Смотрел в нацеленные на него дула автоматов и ничего не понимал, шел и шел к середине улицы. Вот только руки теперь в карманах не держал. И когда полицейские увидели, что он безоружный, тут уж они отвели душу. Навалились на него всем скопом и давай дубасить, по спине, по рукам, по голове. У Альсидора хлынула кровь носом, и лоб был весь в крови, но он еще держался на ногах, только пошатывался, кружил на месте да рычал, раскинув руки, словно хотел ухватиться за что-то. Потом его начали бить по ногам, и тогда он наконец упал. А они продолжали избивать его дубинками, с такой силой, что я, кажется, слышала стук. Ругались и били его, били. Под конец он уже не отбивался, лежал на земле и плакал, только голову руками прикрывал от ударов. И вскрикивал, и ревел, и звал свою маму.
Старушка подоспела, когда Альсидора грузили в машину. Он был такой огромный, что втащить его, поставив на ноги, им не удалось, и они его втолкнули головой вперед и лупили по ногам, чтобы он согнул их, а то не помещались. Старая негритянка бежала за машиной, плача и причитая, все просила: «Подождите, не уезжайте!» Но они уехали, а она ушла домой и заперла дверь. Она была уверена, что это мы, все, кто жил на этой проклятой улице, натравили легавых на ее сына. Через два дня Альсидор вернулся, но не такой, как прежде. Он не сидел больше на крылечке и не смотрел на прохожих. Носа не высовывал из дома. Он боялся. А через некоторое время на доме появилась табличка «Продается». Старуха увезла сына куда-то на другой конец города, и я не знаю, что с ним сталось.