— Чего тебе, мальчик? — спросил меня сторож у входа.
— Войти, — сказал я.
— У тебя есть здесь кто-нибудь?
— Нет.
— Так зачем тебе входить? Ты сирота, что ли?
— Да, — сказал я. — Он открыл ворота, но остался стоять на входе. — Мой папа умер, — сказал я.
— А мама у тебя есть?
— Да.
— Тогда вон отсюда! Валяй к своей мамаше, нахалюга! — разозлился он. — Ты что, пришел сюда детей дразнить, что ли? А ну, убирайся!
Я схватил ноги в руки и испуганно помчался домой. В квартире было полно людей. Друзья и подруги, родственники и родственницы, Большие Женщины и их сыновья, объединившиеся и пришедшие из своих соединенных квартир, — все слонялись по нашим комнатам и заглядывали в отцовский кабинет, где все еще царил тот же «полный балаган», что при жизни хозяина. И затем, вновь и вновь убедившись, что его нигде действительно нет, цоканьем сухих языков выражали удивление и уважение к нашей семейной судьбе, которая никогда не отказывается от своего и никогда своих не подводит.
Моего короткого отсутствия никто не заметил. Я положил вещи обратно в шкаф и, когда вошел в отцовский кабинет вернуть сумку на место, столкнулся там с Матерью. Она собрала несколько фотографий Отца среди разбросанных повсюду бумаг, и наваленных повсюду книг, и валявшихся повсюду носков и выставила эти снимки в большой комнате, чтобы утешители чувствовали себя удобней в доме покойного, чтобы их глазам было на чем задержаться, чтобы им было о чем говорить, когда им уже не о чем говорить.
ИНОГДА
Иногда, на обрядах воспоминаний Большой Женщины, с их загадками, и ответами, и смехом, и слезами, Черная Тетя имитирует слова людей, которые глядели тогда на нас и на те фотографии, и ты, которой было тогда всего три года, присоединяешься к ней, словно и ты помнишь:
«Вот он, в докторском халате».
«А вот он в Кастеле[90], со „стеном“ в руке, в вязаной шапке».
«Посмотрите на нее, она еще не совсем соображает, что случилось».
«Она не плачет. Лучше бы она наконец заплакала».
«Такой молодой».
«И дети так на него похожи».
«А вот он, когда сам был ребенком, в Тель-Авиве, на море».
Всякий раз, когда я вижу, как личинки комаров мучительно извиваются в мелкой воде пустынных лужиц, я снова вспоминаю эти фразы. Сначала их звучание, а потом, с его помощью, их содержание.
Бабушка Майер, мать Отца, сидела сбоку, пила коньяк и время от времени бормотала: «Что вы на это скажете? Чтобы мать хоронила своего сына… Дус ист ништ нормаль»[91].
Ее губы и кончики пальцев были совершенно синие. На гору Герцля[92]и обратно она ехала на голубом такси Хромого Гершона, который не взял с нее денег, потому что Отец спас его во время Войны за независимость, когда они были в Пальмахе[93].
А потом она вдруг встала и выкрикнула: «Я говорила ему не жениться на вас! — и тут же начала плакать: — Давид… Давид… сыночек мой…» Ее иврит был влажным, полным слюны и языка: «Мы даже помириться не успели…»
То был последний раз, когда я видел бабушку Майер, потому что после этого она снова поднялась и объявила всем присутствующим, что ее отца убили немцы, а сына убили еврейки, и, прежде чем кто-нибудь успел ответить, она вышла, и тогда Бабушка нарушила молчание словами: «Я не хочу больше видеть эту женщину здесь никогда. Ко всем нашим неприятностям, она еще и пьяница».
А много лет спустя, когда Большая Женщина села писать приглашения на нашу с Роной свадьбу, Рыжая Тетя сказала, что, несмотря ни на что, следует пригласить также бабушку Майер, и вообще, так она сказала, вы ведете себя некрасиво и по отношению к тем родственникам тоже, и вот тогда мы узнали, что бабушка Майер давно уже умерла. Но в детстве я получил от нее по почте несколько открыток и подарков. Она всегда писала одно и то же: «Рафаэль, ты и мой внук тоже… Что мне еще осталось от сына?.. Приезжай навестить меня в Тель-Авив. У тебя и тут есть семья, и еще здесь есть синее Средиземное море, которое очень любил твой папа. Возьмешь утром виноград и полотенце и пойдешь, как он, плавать».
Но я не умел плавать — и сегодня тоже не умею, — и я уже был внуком одной Бабушки, и этого мне было вполне достаточно. К чему мне весь этот балаган, а? Я был внуком и сыном, братом и племянником. Был куклой, и младенцем, и любимчиком — как правило, всех вас вместе, а иногда — каждой в отдельности, и мне было более чем достаточно. Я был Рафаэлем, и Рафинькой, и Рафи, и Рафаулем, и мне было вполне достаточно этих имен и вас пятерых — Бабушки, Матери, двух Теть и одной сестры, которые окружали меня, и кутали меня, и трогали меня, и играли, и воспитывали, и растили меня тем страшным, мучительным способом, лучше которого я не знаю для растущего мужчины.
Бабушка — моя единственная Бабушка — подавала утешителям и скорбящим угощенье, положенное на шив'у. Лицо ее было замкнутым, все в хмурых морщинах, как из-за траура, так и из-за денежных расходов, связанных с ним. Дядя Элиэзер объяснял всем, что произошло и как армейские раввины даже молнию на спальном мешке не решились расстегнуть, а моя сестра всё бегала вокруг и спрашивала: «Что значит „тушенка“? Что значит „тушенка“?»
А Черная Тетя шептала какой-то приятельнице на ухо — а мне удалось услышать: «Не только мужчины. В нашей дерьмовой семейке многое умирает до срока. Видишь мою невестку? — И она указала на Рыжую Тетю движением левой брови. — Помнишь, какие волосы были у нее когда-то? В точности как у моего Элиэзера, горели, как огонь, а посмотри на них сейчас — потухшие и мертвые…»
Она смеялась преувеличенно громким смехом, играла и прыгала во дворе со знакомыми мне и незнакомыми детьми и рассказывала о моем Отце, который «был очень хорошим врачом, несмотря на свой маленький рост». Даже сегодня я хохочу, когда слышу эти ее странные определения, и мне помнится, что и тогда, в дни траура по Отцу, ее слова вызвали у меня взрыв громкого детского смеха. Со всех сторон меня пригвоздили сердитыми взглядами, послышались осуждающие голоса, и в мгновение ока Большая Женщина собралась вокруг меня, составив стену из четырех лбов, больших и твердых, как щиты, и пятого — маленького, гневного лобика моей сестры.
Рыжая Тетя, которая к тому времени уже овдовела, но еще не жила с нами, сказала потом Черной Тете, что та говорит глупости, повернула к ней дрожащую спину несогласия — в отличие от выпрямленной спины обиды и согнутой спины безысходности — и пошла в кухню поесть, и в туалет — вырвать, и в ванную комнату — «привести себя в порядок». Ибо вдовы, даже если они всё еще помнят и любят своих покойных мужей, не должны забывать и о себе, и поскольку многие из пришедших на отцовскую шив'у были врачи или офицеры — «или оба наказания вместе», как ты говоришь и об этом, — и поскольку над постелью умершего витают, как известно, близость, и жалость, и простая плотская радость тех, кто остался в живых, — все те чувства, которые неизбежно должны возбуждать сердце и волновать кровь, — то даже в день отцовских похорон Рыжая Тетя уже взвешивала шансы заполучить нового культурного мужа-европейца взамен прежнего, образованного, чуткого и воспитанного мужа-англичанина, который у нее уже был, да погиб.