Он тупо поглядел на него, как будто хотел посмотреться в лезвие, как в зеркало. Потом стал тихонько отползать от тесака прямо на заднице. Я снова взялся за рукоятку, чтобы вытащить его из доски.
— Не двигайтесь. Иначе эта штука начнет крушить наугад, и тут уже вы рискуете потерять не только руку.
— Там, с Деларжем, вы не стали доводить дело до конца так… почему сейчас?
— Там я успокоился, в этом больше не было нужды. И потом, отнять руку у Деларжа — что бы это дало? Она только и годилась пожимать руки критиков да подписывать чеки. Короче говоря, ни на что не годилась. Он принадлежал к девяти десятым человечества, которые не обращают никакого внимания на необыкновенный инструмент, расположенный у них на самом конце предплечья. Ваш я только что наблюдал в действии. Художник за работой. Ничего прекраснее я не видел в жизни.
— Вы видели?..
— Я в восторге. У вас гениальная рука, это не рука, а волшебный ключик, которым можно открыть любую дверь. У меня такой больше нет. Для моей левой это будет огромным счастьем — держать вашу правую. В то время как вы, своей второй, еще неловкой рукой, будете набирать номер скорой помощи.
Он понял. Даже не переспрашивая.
— Позвонить можно и сейчас… Дельмасу… Я ведь могу еще рассказать ему все, как было…
— И что потом? Сядете в тюрьму? И будете по-прежнему писать свои картины. Ни за что. Лучше поделитесь, как у вас получилось с Деларжем. Я до сих пор не отрезал еще ни одной руки, и мне нужен совет.
Он отодвигает два-три стакана, чтобы улечься поудобнее. Да, сегодня мне придется попотеть, чтобы он по-настоящему испугался.
— Все очень просто, знаете ли… Двадцать лет я ждал подходящего случая, чтобы избавиться от него и его постоянного шантажа. В тот вечер он позвонил мне, позвал на помощь, вы только что ушли, и, когда я увидел его совершенно раскисшего, ползающего по полу в слезах, я понял, что настал момент, упустить который просто нельзя. Достаточно было отрезать ему руку, и все непременно подумали бы, что это — вы. Вы беспросветный идиот, что испоганили Кандинского. Вы даже не понимаете, что наделали… Безответственный кретин… Нельзя делать такое, хотя бы из уважения к человеку, для которого живопись была — всё.
Он умолкает на какое-то мгновение.
— И потом, вы все-таки засранец — могли бы сжечь Брака, а не мою картину!
— О каком шантаже вы говорите?
— Ах это… Думаю, он не слишком распространялся на эту тему… После смерти Бетранкура все стало ясно: я буду работать на него, до самой смерти. Тысячу раз крупнейшие галереи сулили мне златые горы, лишь бы я выставлялся у них.
— А ваши сообщники?
— У Этьена чутье сработало лучше всех, и он быстро подался в Нью-Йорк — этот Вавилон современного искусства, которое к тому времени уже прочно обосновалось на другом континенте. Но у меня не было ни малейшего желания уезжать из Парижа. Я хотел работать дома, будь что будет. Деларж предоставил мне такую возможность. А Клод попался так же, как и я. Деларж был безмерно счастлив, когда тот унаследовал дело отца. Рано или поздно это ему пригодилось бы. В результате Клод не смог воспротивиться мошенничеству с картинами Альфонсо. Тем хуже для него, он никогда не думал, что это и его накроет. Через двадцать-то пять лет.
Он произнес это с явным удовольствием.
— Все же из нас двоих чокнутый вы, а не я, Линнель. Зачем вы тогда на вернисаже лезли ко мне со своей дружбой?
— Когда в Бобуре появился человек без руки, все стало понятно. Тот, кто вам это удружил, был…
— Подручным, да-да, не стесняйтесь, говорите. Таких выражений полно во французском языке.
— …человеком Деларжа, скажем так. Он рассказал нам о своем подвиге у Кост. Мне хотелось узнать, что вы за тип такой и что у вас на уме. Когда вы набили Деларжу морду, я даже проникся… Я был всем сердцем на вашей стороне. А потом стал спокойно ждать, когда вы к нему пожалуете с визитом.
Я подошел к его полотну, держась на разумном расстоянии от него самого. В носу защекотало от запаха краски.
— А картина Морана? «Опыт № 30»? Она действительно представляла такую опасность?
— И Деларж, и Клод, и я, все мы были уверены, что ее надо как можно скорее убрать подальше от чужих глаз. Хотите взглянуть на нее?
— Она не уничтожена?
— Эдгар хотел, но я не смог. Знаете… я понял, почему Этьен написал ее. В память о нас, прежде всего, о том, чем мы были. И во искупление. Смотрите, она тут, почти у вас под ногами, в тряпке.
Она валяется на полу, завернутая в белую салфетку. Я разворачиваю ее двумя пальцами, не выпуская тесака. Да, это она. Я узнаю ее.
— В Школе Этьен страшно увлекался анаморфозами и миниатюрами. Он мог неделями изучать китайскую каллиграфию. У него даже была идея написать диссертацию о мухах, затерянных в полотнах голландских примитивов. У меня тут сохранилось кое-что из его маленьких шедевров, вроде копии «Тайной вечери» Леонардо да Винчи размером с почтовую марку. Это подлинное сокровище. Однажды, решив возродить древнюю китайскую традицию, он доказал нам, что способен написать целую поэму на рисовом зернышке. Он хотел даже сделать это своей специальностью — невидимые, скрытые детали. Он обожал эту картину с полным кубком, по стенке которого сползает капля.
— Я ее не знаю.
— Потребовалось много, очень много времени, чтобы обнаружить, что в этой капле размером с булавочную головку художник поместил свой автопортрет.
— Что?
— Это чистая правда. Одна посетительница присмотрелась к картине внимательнее, чем все остальные. А теперь, если вы внимательно посмотрите на кончик церковного шпиля, вы увидите… Но, к сожалению, у меня нет лупы…
— А что бы я там увидел?
— Лицо нашего позора. Черты наших угрызений.
— Портрет Бетранкура?
— Да. Невероятно похожий. Но это не всё. Если как следует присмотреться, можно увидеть, что под краской скрывается текст. Удивляюсь, как Кост этого не заметила.
— Завещание?
— Признание. Подробное признание. Рано или поздно, это обязательно всплыло бы на поверхность. Под сколами краски можно было бы прочитать, как по книге. Он все предвидел — использовал разные типы краски. Алхимик Этьен. Волшебник. Понимаете теперь, что такая вещь не должна была попасть в чужие… руки.
Я не прореагировал. Он сказал это не специально. Что же касается тайн, заключавшихся в картине, и необходимости скрыть ее от дотошных глаз, я теперь лучше понимаю заинтересованный взгляд Жан-Ива, и это всего лишь через полминуты после того, как она была повешена на стену.
— А первый «Опыт» был задуман Бетранкуром?
Он улыбнулся.
— Жюльен всегда говорил: есть всего три главных искусства — живопись, скульптура и динамит. Он рассуждал о Ротко, о Поллоке, об абстрактном экспрессионизме, когда мы еще падали в обморок от изысканной таинственности «Завтрака на траве» Моне. Надо было видеть, как он шпынял нас — прилежных маменькиных сынков… «Объективисты» — это был он, он один и никто другой. Он слишком поторопился призвать нас в свои ряды.