печенки, на большую чашу весов. На другую чашу стоявший за деревянным прилавком Тань ставил гирьки, массивные диски цвета ржавчины, и для нас, родителей, не было удовольствия больше, чем видеть, как он выбирает в блестящей лакированной шкатулке гирьку побольше, потому что предыдущей не хватило… Я упоминаю этот ритуал в своем рассказе и спрашиваю себя: как мне отыскать среди теплых личных воспоминаний подобные сухому плоскогорью воспоминания общественные?
Мне свойствен дух самопожертвования, дорогие читатели, и потому я попытаюсь. Попытаюсь.
Ибо в моей стране намечались события из тех, что историки в книгах обычно окружают лесом вопросительных знаков и сначала недоумевают, как же так вышло, как мы дошли до такого, а потом говорят, я, я знаю как, у меня есть ответ. Что, разумеется, нелепо, поскольку в те годы даже самый рассеянный улавливал в воздухе нечто странное. Повсюду кишели знаки и пророчества – нужно было только уметь их толковать. Не знаю, что думал отец, но лично мне следовало заподозрить неминуемую трагедию в тот день, когда моя страна, страна поэтов, оказалась больше не способна писать стихи. Когда Республика Колумбия утратила слух и литературный вкус и пренебрегла элементарными правилами стихосложения, мне следовало зазвонить в колокол, закричать: «Человек за бортом!» и остановить корабль. Мне следовало похитить шлюпку и уплыть на ней, даже рискуя никогда больше не увидеть суши, в тот день, когда я впервые услышал слова государственного гимна.
Ох уж эти слова… Где я услышал их впервые? Важнее вопрос: откуда они взялись, слова, которых никто не понимал и которые любому уважающему себя критику показались бы не просто образчиком скверной литературы, а порождением расшатанного сознания? Проследим, читатели, историю преступления (вопреки поэзии, вопреки достоинству). На дворе 1887 год: некий Хосе Доминго Торрес, государственный служащий, чей главный талант состоит в сооружении рождественских вертепов, решает стать театральным режиссером, а также решает, что в следующую годовщину независимости должна прозвучать Патриотическая Поэма, Принадлежащая Президентскому Перу. Блаженны неведающие: президент нашей республики, дон Рафаэль Нуньес, в часы досуга баловался стишками, словно скучающий школьник. В этом президент следовал устоявшейся колумбийской традиции: когда он не был занят подписанием новых конкордатов с Ватиканом в угоду своей высоконравственной второй супруге (и чтобы боготинское общество простило ему ужасный грех: он женился во второй раз, в обход церкви, да еще и за границей), президент Нуньес облачался в пижаму и колпак, накидывал руану (в Боготе обычно холодно), просил горячего шоколаду с сыром и принимался изрыгать семисложники. И вот одним ноябрьским вечером боготинский театр Варьете становится свидетелем глубокого замешательства, с которым группа ни в чем не виноватых молодых людей декламирует эти несусветные строки:
При Боякй, на поле
ожесточенной брани
колосьями героев
дух славы увенчал,
и вместо лат железных
он мановеньем длани
от вражеской атаки,
как щит, их защищал.
Между тем в Париже Фердинанд де Лессепс посвящал все свое время докучливой обязанности – соглашаться. Он соглашался, что канал не будет закончен в срок и потребуется еще несколько лет. Соглашался, что миллиардов франков, вложенных французами, недостаточно: нужно еще шестьсот миллионов. Соглашался, что идея канала на уровне моря технически неосуществима и является ошибочной, соглашался, что Панамский канал нужно строить с системой шлюзов… Соглашался, соглашался, соглашался: за две недели этот горделивый человек сделал столько уступок, сколько не делал за всю свою жизнь. И все равно их не хватило, их оказалось совершенно недостаточно. Случилось нечто непредвиденное (непредвиденное для одного Лессепса): французам надоело. В тот день, когда в продажу запустили боны, призванные спасти Всеобщую компанию, в редакции всех европейских газет пришла анонимная записка, в которой говорилось, что Лессепс умер. Это, разумеется, была ложь, но свое черное дело она сделала. Продажа бонов провалилась. Лотерея провалилась. Когда было объявлено о банкротстве Компании и назначен ликвидатор, ответственный за дальнейшую судьбу машин, мой отец пришел в редакцию Star & Herald и умолял, чтобы его приняли обратно, обещал написать первые пять текстов бесплатно, пусть только снова найдут ему место на своих страницах. Очевидцы уверяли меня, что он плакал. А тем временем вся Колумбия распевала:
Рвет волосы от горя
на голове девица
и вешает на ветви
среди могильных плит.
Скорбит под кипарисом,
как горькая вдовица,
но по челу и лику
свет гордости разлит.
Работы по строительству Панамского канала, Великого Котлована, были официально прерваны, или приостановлены, в мае 1889 года. Французы начали уезжать: в порту Колона грудами высились сундуки, джутовые мешки, деревянные короба, и не хватало грузчиков перенести очередную партию багажа на очередное судно. «Лафайет» утроил количество рейсов во время тогдашнего исхода (ведь Перешеек переживал именно исход: французы, преследуемый народ, уезжали на поиски более благосклонных краев). Французский квартал «Кристоф Коломб» опустел, словно в него пришла чума и уничтожила всех обитателей: так и появляются города-призраки, только в данном случае все происходило у нас на глазах, и, доложу я вам, это завораживающее зрелище. Все недавно брошенные дома пахли одинаково – вымытым шкафом; мы с Шарлоттой любили взять Элоису за руку и прогуляться по таким домам. Мы искали в ящиках тайные, полные секретов дневники (не нашли ни одного) или какую-нибудь старинную одежку, в которую Элоиса могла нарядиться для игры (находили сколько угодно). На стенах оставались следы от гвоздиков и светлые прямоугольники в тех местах, где висели портреты дедушек, воевавших под началом Наполеона. Французы продавали все, кроме самого необходимого, не потому, что хотели уменьшить кладь, а потому, что с тех пор, как они узнали, что могут уехать, Панама превратилась для них в проклятое место, которое следовало скорее забыть, а предметы могли стать переносчиками проклятья. Одним таким предметом, вскоре пошедшим с молотка, был натюрморт – последние владельцы купили его из жалости у рабочего с канала. Несчастный умалишенный француз утверждал, что он банкир и художник, но в действительности являл собой обыкновенного вандала. Поговаривали, будто он состоит в родстве с Флорой Тристан (это понравилось бы моей матери); в Панаму он когда-то прибыл из Перу, и вскоре его арестовали за публичный протест. Через несколько недель он уехал, не выдержав москитов и условий труда. Вскоре он обрел известность в мире; возможно, и вам, читатели, его имя знакомо: его звали Поль Гоген.
Созвездия циклопов
горят на небосклоне,
и, словно в Фермопилах,
ключи из недр бьют.
Продрог