карандаш тычется в бумагу и словно колет Люсю, как вражья пика.
Щеки у Люси горячие. Ей стыдно смотреть по сторонам. Тон Волкова становится язвительней, резче. Она уже сожалеет, что обратилась к нему. Она всегда ненавидела эти «обсуждения вслух», которые, будто ей назло, устраивал Волков. Давно уже, со времени истории с сервизом, не слышала она таких резкостей. И вот теперь — она сама виновата: нечего было ей соваться сюда с посторонней работой.
«Может быть, он разбирается только в фарфоре, а в акварели и в масле ничего не смыслит?» — пытается она утешить себя.
Ей кажется, что все прислушиваются к этому унизительному для нее разговору. Да, унизительному (в глубине души она до сих пор не может согласиться с Татьяной, что выслушивать публичные замечания Волкова не унизительно). Она стоит спиной к товарищам, но чувствует на себе, как ей кажется, их соболезнующие взгляды, насмешливые улыбки.
«Как кур в ощип попалась!» — злится она на себя.
— Технически этюд, пожалуй, не плох, — говорит Волков. Но Люся уже не верит ему — спасибо большое! Она знает его манеру: отругать сначала, затем, дав передышку, похвалить, чтоб снова мучить и мучить, как кошка мышку. — Но смысл этюда, — продолжает Волков, — скажу прямо, для меня непонятен. Ну, объясните, Елена Августовна, — смягчается он, — что означают эти жуки? Ей-богу, жуки, простите меня! К чему эти спичечки? Вы что, собственно, хотели всем этим сказать?
— Что значит «что»? — спрашивает Люся с раздражением в голосе. — Это строительство, пейзаж строительства... Но ведь я говорила вам, что не умею рисовать такие вещи, и незачем было меня заставлять...
Она готова расплакаться, громко, безудержно, как ребенок. Она чувствует, что слёзы вот-вот хлынут у нее из глаз. Но она знает, что все наблюдают за ней, и последним усилием воли удерживается.
— Вы не волнуйтесь, Елена Августовна! — Волков берет ее за руку. — Обсудим всё. Только спокойно. Я уверен, вы согласитесь со мной.
Он усаживает Люсю рядом с собой. Его карандаш уже не колет рисунок, будто пика. И не парит над пейзажем, как хищная птица, высматривающая жертву, чтоб затем камнем ринуться на нее. Теперь Волков говорит с Люсей как опытный учитель с впечатлительной, самолюбивой школьницей — ласково, но вместе с тем твердо.
— Вот это, — говорит он, — верно и хорошо. А это, вы сами видите, неверно и нехорошо. Правда ведь?
Пожалуй, есть в словах Волкова доля правоты. Люся успокаивается. Но некоторые замечания Волков старательно повторяет, и это снова злит Люсю: он, видно, думает, что она совершенная дура.
И по мере того как художник говорит, выявляются неправильности, до этих пор не замеченные в рисунке. Голос Волкова, теперь мягкий и убеждающий, выманивает недостатки из глубины рисунка, как звук флейты факира-заклинателя выманивает из глубины корзинки отвратительных змей.
«Он может любую вещь сделать противной!» — сердится Люся.
И пейзаж, на который ей было приятно смотреть и который она считала спаянным и единым, вдруг треснул, раздвоился, рассыпался в прах.
«Этак можно уничтожить и Рембрандта, не то что меня!..» — думает Люся.
— Забудьте на минуту тракторы, — перебивает Волков ее мысли, подняв карандаш. — Вообразите, Елена Августовна, что скачет конница. Что должен знать художник? Не только кто эти всадники, не только куда и зачем они скачут. Этого мало. Художник должен знать, что думает каждый из всадников, кто друг и кто враг для каждого из них в отдельности. Он должен знать, сыты ли кони, скачут ли они за победой или за гибелью. Он должен уметь представить себе этих людей после жаркого боя: будут ли они пить воду из ручья или птицы выклюют им глаза. Художник должен верить в дело всадников и сам незримо скакать вместе с ними, — иначе всадники будут неживыми. Созданное же художником должно дышать, как живое, должно привлекать к себе, должно указывать путь... Согласны со мной?
В мастерской тихо. Все ждут ответа Люси.
Но она не отвечает.
«Возможно, всё это верно, — думает Люся, — но лично для меня вряд ли достижимо...» — она нервно комкает рисунок, сует его в папку.
В трамвае задумавшуюся Люсю толкают, наступают ей на ноги.
Возможно, размышляет она, художник должен выполнить все эти требования. Но сможет их выполнить лишь настоящий художник, мастер. А мастером, знает она, ей никогда не быть. Почему? Да просто у нее не хватает дарования. Правда, она прилично рисует, у нее тонкий вкус (в этом она абсолютно уверена), который теперь, увы, так мало ценится. Всё это верно. Но ей никогда не быть такой художницей, о какой фантазирует Волков. Никогда. В сущности, она ведь и на завод попала случайно. И может быть, правильней будет оставить недоступное ей дело, заняться другим.
Ей становится грустно.
«Другим?..»
Проходит три дня. Отпуск окончен. Люся вновь в мастерской, вновь за своим столиком. Тонкий фарфор снова в ее левой руке, нежная кисточка — в правой.
Оставить недоступное ей дело, заняться другим?.. Фу, вздор какой!
Да и Волков, по правде говоря, не так уж ее разругал. Сегодня он даже нашел в этюдах немало хорошего, свежего. Это у нее всегда так получается с Волковым: налетит он сначала как дьявол, а потом подлизывается: Елена Августовна, Елена Августовна...
Но в последнее время налетать «как дьявол» Волков стал реже. А если и налетал, то не так жестоко, как прежде. Теперь Люся не раз убеждалась, что эти налеты в конце концов идут ей на пользу. Дважды она даже обращалась к Волкову за помощью и не пожалела об этом.
В последнее время так случается, что они вместе возвращаются с работы. Однажды, заговорившись, Волков проводил Люсю до самого дома.
— Ну, вот и мой дом, — говорит Люся, останавливаясь возле парадной и протягивая Волкову руку. У нее мелькает мысль, что хорошо бы как-нибудь пригласить к себе Волкова.
— Я знаю, — говорит Волков.
— Откуда? — спрашивает она удивленно.
— Я был у вас как-то, года полтора назад. Я приходил по делу к Петру Константиновичу. Ведь мы с ним старые друзья, хоть и не ходим друг к другу. Сами знаете — времени нет.
— Полтора года назад? — переспрашивает Люся (значит, она еще была вместе с Петром). — Но я вас не видела! — говорит она, всё больше удивляясь.
— Было рано, Елена Августовна, и вы спали, — говорит