Пыли стало больше. Свет сделался совсем слабеньким. Куриленко примерился животом к настилу и пополз к слуховому окну, к распластавшейся на досках тени. Он не видел подбитого человека в сумраке, он его ощущал.
Под слуховым окном лежал мальчишка лет пятнадцати в кадетской форме. Короткая вытертая шинелька, из которой этот паренек уже вырос, была пробита пулей; смяв пуговицу, обтянутую серым сукном, пуля всадилась мальчишке точно в сердце. Вторая пуля пробила голову.
– Тьфу! – Куриленко поднялся с настила, стряхнул с себя пыль. – Вояка, гола срака! И кто же тебя, дурачка, на войну нацелил? Тебе бы девок целовать, а не с винтовкой играться. Тьфу!
Досада от того, что он убил пацаненка, не проходила – на этой войне он находится не за тем, чтобы убивать пацанов.
– Тьфу!
Он поспешно спустился в подвал.
Там тоже все было кончено. На кирпичном полу, тщательно подогнанном, кирпич к кирпичу, чтобы не было заусенцев и щелей, лежали двое – мужчина и женщина. У мужчины взрывом была разворочена голова, не понять даже, пожилой это был человек или молодой, у женщины по плечо оторвана рука. Лицо ее, спокойное, какое-то умиротвореннее, было очень красиво – залюбуешься. Несколько махновцев в угрюмом молчании стояли над телами.
Увидев командира полка, один из них произнес непонимающе:
– И чего им не хватало?
Куриленко жестко сощурил глаза:
– Потерянной воли, вот чего!
Они уже собирались уходить, когда из-за кирпичного выступа, незамеченный, серый от слез и боли, неслышно выступил мальчик, поднял тяжелый пистолет, который он держал обеими руками, и выстрелил.
Командир полка ахнул – пуля обожгла его, просадила плечо и, выдрав в кителе клок, с чавканьем всадилась в стену, вышибла из кирпича сноп искр.
– Пся крев! – прошептал Куриленко, оседая на пол…
К Махно запоздало попала газета с обращением гетмана Скоропадского – точнее, бывшего гетмана, – к украинскому народу. «Я, гетман всея Украины, в течение 7 месяцев все свои силы клал для того, чтобы вывести страну из того тяжелого положения, в котором она находится. Бог не дал мне сил справиться с этой задачей. Ныне в силу сложившихся условий, руководствуясь исключительно благами Украины, от власти отказываюсь. Павло Скоропадский. 14 декабря 1918 г.».
Лицо у батьки задергалось от ярости и некой брезгливости – у него возникло ощущение, будто он по самую шею окунулся в бочку с чем-то вонючим, прилипчивым, от чего трудно очиститься. Он порвал газету на несколько частей.
– Украина не должна помнить этого человека. – Швырнув обрывки на пол, Махно затоптал их ногами. – Скоропадский – это позор Украины! Лучше бы он никогда не рождался на белый свет. – Батька тяжело вздохнул, перевел взгляд на Пантюшку Каретникова, молча сидевшего в комнате. – Ну чего скажешь, разведка? Были твои «невидимые, неслышимые» у Григорьева?
«Невидимыми, неслышимыми» Махно стал называть Пантюшкиных разведчиков совсем недавно.
– Были, батька!
– И что же?
– Воюет Григорьев, хлопцы у него подобрались вроде бы ничего, оружие в руках держать умеют, но… – Каретников замялся.
– Чего «но»? – насторожился Махно.
– Неверный он человек, атаман Григорьев. И нашим, и вашим норовит лизнуть в промежность, батька. Ищет сильную спину, чтобы к ней притулиться…
– Доказательства есть?
– Доказательств нет.
– А без фактов – это обычные балаболкины речи. Нужны факты.
– Факты будут.
– Значит, Григорьев ищет сильную спину, говоришь? – Махно сощурился, задумчиво потеребил голый подбородок: в голове у него мелькнула мысль – а почему бы не подмять под себя Григорьева и его людей – ведь это же целая бригада, боевая, обстрелянная… А? – батька ощутил, как улыбка у него сама по себе рождается на губах. Мысль эта ему понравилась.
– Ищет, – подтвердил Пантюшка.
– Добывай факты, – велел ему Махно, – а дальше посмотрим, какое яйцо у курицы из задницы вылезет, золотое или серебряное? Или обычное… Или же совсем ничего не вылезет. Понял меня?
– Есть добывать факты, – по-военному ответил Пантюшка.
– Сейчас отправляйся на станцию встречать командующего фронтом, – приказал Каретникову Махно. – К нам сам Антонов-Овсеенко едет.
– Лихую тройку для встречи высокого гостя брать?
– Бери, она уже готова.
Антонов-Овсеенко – невысокий, с тонкой осиной талией, в аккуратных очках, с могучей шевелюрой, огромной спутанной копной, растущей у него на голове, дикой, как первобытный лес, – Владимир Александрович, расчесывая ее, каждый день ломал гребни, – был не в настроении: во-первых, с утра он хлебнул где-то стылого воздуха и у него здорово ломило надсаженную в тюрьмах грудь, а во-вторых, он только что получил сообщение, что Мариуполь, который так блестяще взяли махновцы, сдан. Подоспела свежая конница генерала Шкуро и вышибла красных из города.
Первым из Мариуполя бежал комендант – представитель партии большевиков по фамилии Таранов. Антонов-Овсеенко Таранова не знал, судьбу бывшего коменданта решил быстро – велел его изловить и расстрелять.
– За трусость, – коротко сформулировал он причину своего резкого решения.
Вагон на подъезде к небольшой станции заколыхался пьяно, загромыхал колесами на стыках, паровоз дал гудок, заскрежетал шатунами, завизжал, из-под тормозных колодок полетели снопы искр. Через минуту специальный состав командующего фронтом остановился.
На крохотный, тщательно очищенный от прошлогоднего сухотья (с деревьев прямо на пути густо падала одеревеневшая старая листва) перрон вымахнула лихая тройка, запряженная черными, с огненными глазами конями. На коней нельзя было не залюбоваться – хороши были, очень хороши, особенно широкогрудый тонконогий коренник. Следом на таких же черных сытых конях на перрон вылетел конвой.
Антонов-Овсеенко не удержался, поцецекал языком. Настроение у него начало понемногу улучшаться. Он пробежался взглядом по лихим конникам, спросил вслух у самого себя:
– Ну и кто же из них будет Махно?
Батьки Махно среди встречавших не было – Махно ждал командующего фронтом в Гуляй-Поле. Антонов-Овсеенко покачал головой: вчера он побывал в бригаде атамана Григорьева, так тот сам вышел встречать командующего, лично, – и не просто вышел, а еще и расписной, в роскошных красных петухах рушник с теплым караваем хлеба и солонкой вынес прямо к железнодорожным путям. В Антонове-Овсеенко шевельнулось раздражение, но он быстро подавил его в себе.
Антонов-Овсеенко был каторжанином, и Махно был каторжанином, а каторжанин каторжанина всегда поймет, что бы тот ни сотворил. Выйдя из вагона, Антонов-Овсеенко по-хозяйски уселся в бричку, хлопнул ладонью по пулемету, стоявшему рядом и скомандовал:
– Вперед! – Хотел было добавить «…заре навстречу» – тогда получилась бы полная песенная строчка, но сдержался: неведомо еще, что его в этой «заре» ждет.
Ехал он в Гуляй-Поле без боязни, Антонову-Овсеенко вообще такое чувство, как страх, было неведомо, он оставил его на каторге… Он вообще много чего оставил на каторге. Например, доверчивость. Но это – особая статья.
В Гуляй-Поле к нему неспешно двинулся длинноволосый, – с такими же патлами, как и у командующего фронтом, – человек в хорошо сшитом френче с драгунскими вензелями по бортам, в папахе, сдвинутой набок, с глазами, потемневшими от напряжения. Стоявший неподалеку оркестр вскинул трубы. Грянул «Интернационал».
Это Антонову-Овсеенко понравилось. «Молодец Махно!» – отметил он про себя.
Человек в