полумрак:
— Тпру-у, окаянная! Тпру-у!..
Телегу было слышно — месила она колесами грязь, все отдалялся ее шум. Матвеич и Егор разом подались вперед, изобразили нечто похожее на бег. Пробежав метров двадцать, Матвеич почувствовал, как обжигает спину и бедро ремень протеза. Потом стало невмоготу…
— Погоди, Матвеич, погоди, — подставил ему плечо Егор. — Не надрывайся… Не денется она никуда, станет…
— Не серчай, Егор, прости… — прошептал Матвеич.
— Точно, стоит! — сдавленным голосом сообщил Егор. — Вот бестия.
Он помог Матвеичу залезть в телегу, уложил, накрыл сеном. Взял вожжи в руки, и снова внизу затренькало, захрустело. Морозный ветер обжег лицо… Далеко за лесом блеснул желтый месяц.
— С сапогами-то… вина моя… — признался Егор. — Склероз это называется, Матвеич. Забыл, что двое носков на ногу натянул, сверху — портянка… Эх!.. Можно сказать, такая вот ночь была… — продолжал он, тоскливо уставясь на желтый серп луны. — Помню, теплынь. Правду сказать, без боев месяц жили. Крупные силы стянули, карателей ихних… Обложили, прямо дышать нечем. Нас троих — за картошкой. Поверишь, они, сволочи, картошку заминировали. Мешок успели нарыть, он-то мешок, меня и спас… Очнулся — ноги нет. — Егор помолчал, вздохнул раз-два, добавил с силой: — А под откос пускал! Огня-то сколько, шума! В минном деле я шибко разбирался, на санях возили меня на диверсии-то…
— Ох! — простонал Матвеич.
— Неужто до крови? — забеспокоился Егор.
— Мокро чуток, — ответил Матвеич. — И стреляет…
— А то заночуй у меня, — предложил Егор.
— Зятек небось приехал — неудобно.
Впереди редкими огнями обозначилось Судислово, Егорово село.
— Доедешь? — спросил Егор, слезая с телеги.
— Тут ехать-то…
Матвеич сел, пожал руку Егору, поглядел ему вслед — на низкую сутулую фигуру в неярком свете окна. И поехал…
Ледок в лесу, кажется, был еще прежний, утренний. Кололся он нежно и младенческим своим звоном печалил душу. И снова запах веников, нетопленой бани — запах забвения, увядшей листвы, еще одного незаметно пролетевшего лета.
Темная ночь,
Только пули свистят по степи…
Матвеич пел до самой деревни, пел у ворот, потом — во дворе, не торопясь в избу, хотя знал уже, что дочь с зятем приехали, горит свет и топится печь. Он распряг лошадь, напоил ее, дал сена.
Вошел в избу. Сильно хромая, направился к зятю: сидел за покрытым новой клеенкой столом, читал газету молодой, гладкий парень. Обнялись, поцеловались трижды, как полагается при такой редкостной встрече. Появилась Зинка. Не в меру располневшая, с быстрым цепким взглядом, какого раньше Матвеич не замечал. Она не скрыла, что недовольна, как одет Матвеич, как нескладно держится на ноге.
— Называется, родную дочь встречаем! — сказала Зина.
— На базар ездил, доченька, сапог искал… А ждал вас вчера.
— Ладно, умойся — ужинать будем.
Зять, звали его Костей, уткнулся в газету, будто, поздоровавшись, исполнил обязанность — теперь не подходи! Матвеич пробрался за печку, налил в тазик теплой-воды, сыпанул туда марганцовки, снял протез. Опустил в воду распухший обрубок, откинулся на бревенчатую стену. Хорошо стало, тепло… Дочь отодвинула ситцевый полог:
— Ждем…
Матвеич выбрался, по пути прихватил бутылку, которую хотел утром в дорогу взять. Поставил на стол, к колбасе, к розовым ломтям рыбы, лимонным долькам. Не сразу разглядел бутылку коньяку, маленькие, с наперсток рюмки.
— Это еще что? — На лице дочери отразилось недовольство.
— Да маленько того — к приезду, — смущенно проговорил Матвеич.
— Убери пока, — сказала Зина.
Матвеич отнес бутылку в сенцы.
Зять сложил газету, спокойно, будто ничего не произошло, разлил по рюмкам коньяк.
— За наш отпуск! — подняла свою Зина.
Матвеич осторожно, боясь раздавить хрупкую, не видную в кулаке посуду, плеснул в рот.
— Колбасу ешь, отец!
Колбасу эту, нарезанную увесистыми кружочками, Зина пододвинула Матвеичу под руку, будто изголодался он по ней, век не видал.
— Мне лучше сала…
— Сало — это хорошо, — сказал зять, посасывая лимон. — Тем более — свое.
— А то чужое… — ощущая холодок, пробежавший между ним и зятем, проговорил Матвеич.
И посмотрел на того, вежливого, аккуратного до смертной скуки.
Помнил его другого: до отъезда в город, после техникума. Прыткого, живого — бывало, протез поможет пристегнуть, навоз раскидает на огороде, наденет шубу на голое тело, побежит в магазин. Руки у него и сейчас были широкие, тяжелые, а вот надо же — не тот. Будто внутри у него, чувствовал Матвеич, что-то запеклось, остыло, прямо камень. И лицо, и глаза поостыли, и не старайся выманить из них тепло.
С Зинкой случилось наоборот: была тихоня, глаза лишний раз не поднимет. С пятнадцати лет Матвеич растил ее один, без жены, рано умершей Татьянушки. А дитем малым была — болела часто. Чуть дунет сквозняк — лежит уже, вся в жару. От этого воспоминания Матвеичу даже как бы обожгло грудь. Как раз в том месте, куда дочь припадала маленькой болезненно горячей головой. Ночи не спал он, слушал, как она дышит — с присвистом, содрогаясь всем тельцем. А он боялся дышать — держал дочку, словно свечу со слабым, гаснущим пламенем…
Матвеич еще раз пригляделся к зятю, к дочери, вздохнул.
Пока училась на швею-скоростницу, Матвеич видел ее часто: приезжала, отсыпалась, отъедалась. Улетела, вышла замуж. Надолго. Знал Матвеич, что жива-здорова: денежные переводы не возвращаются, значит, получает. Потом приехали в отпуск. И вот сейчас приехали — через два года.
— Завгаражом теперь Костя, — поймав взгляд Матвеича, сказала Зина. — Больших людей обслуживает. На работу с портфелем ходит… Сапог то купил?
— Нет, — вздохнул Матвеич.
— И не надо, — чему-то радуясь, вскочила Зина. — Мы тебе привезли. — Она вынесла из-за ширмы не сапог и не ботинок, а что-то похожее на то и другое, сверкающее пряжками, хромовое, с толстой подошвой. Матвеич принял подарок, пощелкал по блестящему, тупому носу, по подошве.
— Спасибо! — сказал Матвеич. Озабоченно вскинув на Зину глаза, спросил: — А Егору?
— Какому еще Егору? — озлилась она. — Что он — родня, что ли?
— Ну, ты ведь знаешь, — сглотнув комок в горле, тихо произнес Матвеич. — Ты же знаешь…
— Это мы доставали в специальном магазине для инвалидов, — пояснила Зина. — По блату. Там парами не продают.
От второй рюмки Матвеич поперхнулся, встал, вышел во двор. Месяц стоял высоко в небе, звездная россыпь вокруг серпа тускнела, подергивалась светлым туманом. Холодные пятна света неподвижно лежали на льду узкого пруда за воротами, ветер гнал по нему легкие пучки сена. Взвесив еще раз дареную обувь, Матвеич размахнулся ею, кинул. Где-то в середине пруда смачно хрястнуло, булькнуло раз-два, темно разлилась вода. Матвеич, не тая сожаления, вздохнул, присел, чтобы лучше рассмотреть, утонула обувь или еще держится: на плаву. Вернулся во двор, запряг лошадь.
— Савраску отведу, — приоткрыв дверь, протаскивая в щель полушубок, сказал он. — Может, заночую…
Бутылку ту самую взял,