Вот и всё. И забыть бы о протопопе теперь, поскольку никакого зла на него не держал Афанасий Фёдорович, да не получилось. Управившись с бумагами, пошёл воевода домой сочива поесть, а там жена и сноха сияют, как самовары начищенные. С чего бы? Вроде завтра только Крещение...
— Радость-то какая, Афанасий Фёдорович! — не утерпела жена. — Девки-то наши в ум возвратившись...
Это порадовало воеводу. Тяжело поход всем давался. Хоть и малой доли того, что остальные, домочадцы воеводские не испытали, но и этого тоже хватило. Две дворовые девки с ума съехали, взаправду взбесились. Здесь, в Нерчинске, только тем и спасались от них, что на запоре держали.
— Слава Богу, коли так... — перекрестился воевода. — Такие бабы были добрые... Где же они? Пускай придут, погляжу.
— Дак ведь нет их, Фёдорович... — ответила супруга. — У протопопа обе. Он их отчитывает...
— Да вы не сумлевайтесь, батюшка... — сноха сказала. — Я сама видела их. Совсем целоумными сделались. Протопоп сегодня исповедовал и причастил их. Сичас Богу вместе молятся. Одно только худо — домой идти не хотят от протопопа. Да он согласный. Ничего, говорит, пускай поживут... Гово...
Осеклась сноха... С побагровевшим от крови лицом поднимался из-за стола воевода.
— Блядины дочери! — закричал. — Дуры набитые! Он же про все наши тайности домашние знать будет!
Стол с сочивом опрокинул, к двери рванувшись. Ну, бабы! Ну, дуры!
Двух казаков с санями взял. Сам вскочил на коня верхом. К Аввакумовой избе вмиг прилетели. В двери не стучались. Ногой вышиб дверь воевода. Девок велел казакам в сани тащить. Сам на Настасью Марковну с кулаками.
— Где протопоп прячется?!
— Дак Господь с тобой... — перекрестилась Настасья Марковна. — На реку пошёл. Иордань рубит.
Казаки девок домой повезли, а воевода на коне из острога на высокий берег Нерчи выскочил. Не обманула протопопица. Чернеет посреди реки крестом Иордань. Над нею протопоп, издали на медведя чёрного похожий, кадилом размахивает.
Осторожно спустился на коне Пашков с обледенелого берега. Не торопил коня, когда подъезжал к Иордани. Но плеть в руке сжата была.
— Ты чего умыслил опять, распоп?! — спросил. — Ты чего девок моих исповедуешь?! Тайны решил выведать?
Аввакум не сразу ответил. Помахал кадилом, бормоча молитвы. С трудом сдерживая себя, ждал ответа Пашков. Наконец повернулся Аввакум. В рясе, поверх шубы натянутой, в скуфье своей, точно на неуклюжего медведя походил.
— Ты чего мелешь-то, Афанасий Фёдорович? — сказал. — Тоже в уме не цел стал? Когда твоих бешеных баб привели, я молебствовал два дни и маслом их, бедных, мазал. А как здравы стали, исповедал и причастил. Не причастив, как беса отгонишь? Бес ведь не мужик, батогом не испугаешь. Только креста боится, воды святой да священного масла. А совершенно бежит от Тела Христова. Другим способом я врачевать не учен... А без исповеди как причастишь? Это в римской вере творят не по-нашему, без исповеди. А нам, православным, подобает на всяко время покаяние искати...
И пошёл, с трудом переставляя в заледеневшей снизу рясе, к поставленному сбоку от Иордани распятию.
— Не озяб, распоп? — в спину спросил Пашков. — Может огоньком тебя погреть маленько требуется?
— Дак жги, чего уж... — равнодушно ответил Аввакум. — То-то я думаю, чего давно воевода меня не мучил? Нешто одумался? Куды там... Четвёртый год тебе показую, что не отнято у меня протопопство. А ты всё безумствуешь...
Он уместил наконец куда-то за пазуху крест и с кадилом, всё ещё дымящимся в руке, побрёл, тяжело переваливаясь, к крутому берегу.
Конём его смять воеводе хотелось. На куски исхлестать плетью. На дыбы поднял коня. Но закружился волчком. Потом сорвался с места и полетел к острогу мимо неуклюже бредущего по льду протопопа.
2 Необыкновенно хорошела весною Москва. Вечера долгие становились, тёплые... Частенько теперь вечерами покидал Славинецкий свою келью и сидел на скамеечке на монастырском кладбище, любуясь золочёными маковками церквей, так нежно сияющих в лучах уходящего солнца.
Славинецкий доволен был. Ещё один день не впустую прожит. Столько сделано! Исправление Библии завершил Славинецкий. Кому сказать — не поверят. Труд гигантский и непосильный, ибо великая тайна в Писании явлена и у многих мудрецов ум за разум заходил, едва они тайны этой касались. Недаром ведь говорится, что есть в Писании глубина, а есть и бездна потопления. Если засмотреться в бездны, сам не рад будешь. Это Славинецкий помнил, когда исправления делал. Не мудровал над переводами, не ждал, пока озарение придёт. Слово к слову переводил и не шибко-то заботился — поймут его перевод или нет. Это уж не его забота. Если не понятно что-то, видать, это Господь народу русскому и понимать не положил...
Спокойно на душе у Славинецкого было. Знатно потрудился и в сегодняшнее число и сейчас наслаждался в кладбищенском саду беседой с Симеоном, иноком, приехавшим в Москву из Полоцка.
Образованным человеком Симеон оказался. На Москве, если не считать брата Арсена, и не встретишь такого. Но Арсен злой какой-то, насмешничает всё. А Симеон нет. Обходительный человек... И к слову любовь имеет великую. Как и Славинецкий, не может спокойно на пустую бумагу смотреть. Над книгами-то да над писаниной ссутулился весь. Творец, одним словом.
Арсен Грек, за которым Славинецкий послушника своего посылал, появился в кладбищенском саду, когда Симеон читал вирши:
Магнитом патренное железо приемлет Силу магнита, иглы железный вземлет К себе, едну по единой, доколе есть сила, Юже Божая крепость в той камень вложила. Подобие праведници в мире сем творяют: Данную себе мудрость иным ю подают, Да тою умудршася мира отвратятся, Ко Богу же живому сердцем обратятся И друг друга да ведёт во небесну страну Служащих ради верно Богом сготовану.
Был Симеон сутул, но молод, из-под чёрного клобука торчала кудрявая бородка, глаза имел смышлёные, с хитринкой.
Расхохотаться можно было, как, уморительно завывая, читал он свои вирши. Ещё смешнее выглядел Славинецкий. Поставивши подбородок на посох, старец буквально ловил каждое слово. Даже рот позабыл закрыть. И в глазах никакой хитринки не просматривалось. Одно только восхищение.
Задумался Арсен, пытаясь сообразить, отчего такими похожими кажутся столь несхожие между собой иноки. Один старый, другой молод. Один рыжеватый, другой чёрный как смоль. Один простодушием дышит, другой явно себе на уме. Наконец сообразил Арсен. Оба к языку глухи. Слова запоминают, выучили, как их соединять надо, и всё. А чтобы понять, чем отличаются языки один от другого, живую душу языка надо почувствовать — на это их не хватило. Ведь надо же! Только сейчас сосчитал Арсен, что Симеон в каждой строчке своих виршей по тринадцать гласных поместил. Видно, решил, что коли в Польше так вирши пишут, то так и по-русски можно... Только того не сообразил, что в польском языке ударения в словах не бегают с места на место, как в русском. Вот и получается, что у поляков — складно, у русских — нескладуха.