На берегу стало известно о высадке «корсиканского людоеда» 17-го вечером, и новость эта таинственным образом быстро распространилась по всему острову Известие о его ссылке доставил корабль «Икар», который, отделившись из-за непогоды от «Нортумберленда», встал на якорь пятью днями раньше, чем основная часть конвоя. Островитяне были изумлены: обычно новости из Европы доходят сюда с таким опозданием, что для них они уже не имеют ни малейшего значения, и как на всех островах, в волнение приводят лишь известия, касающиеся местных интересов; но на этот раз разговорам не было конца, так как одновременно стало известно о бегстве с острова Эльба, поражении при Ватерлоо, окончательном отречении от престола и плене Вопеу. Тотчас же возникли самые абсурдные страхи, так как у этих простых людей Наполеон пользовался весьма сомнительной репутацией, которая складывалась из россказней заезжих моряков, британских карикатур, рассказов французских эмигрантов, коими изобиловали газеты, и жутких историй, услышанных от местных старушек. «Наполеон, — признается юная Бетси Балькомб, — был для меня огромным людоедом, способным на любые подлости и мерзости, настоящим исчадием ада»[2].
Одним словом, населением овладело смешанное чувство детского страха и любопытства. На Святой Елене вообще-то не слишком любят то, что нарушает монотонный, но спокойный ход колониальной жизни, что заставляет думать непривычным образом; а потому появление свергнутого императора, его свиты, военных рот, кораблей и нового губернатора, словно камень, брошенный в стоячую воду, взбаламутило весь этот крохотный мирок чиновников, плантаторов и солдат.
«Сгорая от нетерпеливого желания увидеть знаменитого пленника, — продолжает юная Бетси Балькомб, — мы решили спуститься в долину, чтобы присутствовать при высадке. Уже почти совсем стемнело, когда мы добрались до порта: и почти в тот же момент от «Нортумберленда» отчалила шлюпка, и когда она подошла к причалу, мы увидели, как из нее вышел человек, который, как нам сказали, и был Императором, но темнота не позволила нам рассмотреть его черты. Вместе с адмиралом и генералом Бертраном он прошел между выстроенных в два ряда солдат, но так как он был закутан в плащ, я сумела разглядеть лишь блеснувшую на его груди бриллиантовую звезду».
Она могла бы добавить, что блеск этой звезды, запечатлевшийся в ее детской памяти, внезапно осветил безвестный остров сиянием славы, той удивительной славы, что угаснет лишь с последним обитателем планеты, которую так великолепно воспел создатель «Барабанщика Леграна», немецкий поэт Генрих Гейне:
«Вплоть до самых отдаленных веков юноши Франции будут вновь и вновь рассказывать о безжалостном гостеприимстве "Беллерофона", а когда эти исполненные иронии и слез песни раздадутся по ту сторону Ла Манша, краска стыда вспыхнет на лицах всех порядочных англичан. Но день, когда зазвучит эта песнь, придет, и тогда не станет больше Англии. Этот вознесшийся в своей гордыне народ будет лежать во прахе: усыпальницы Вестминстера будут разрушены и обломки их обращены в пыль; останки покоящихся в них королей — развеяны по ветру, и память о них исчезнет навеки. А Святая Елена станет Святой Гробницей, и народы Востока и Запада будут стекаться к ней на расцвеченных флагами кораблях и укрепляться духом при воспоминании о мирском Христе, страдавшем под властью Хадсона Лоу, как о том поведано в Евангелиях от Лас Каза, О'Мира и Антоммарки».
В этот вечер 17 октября 1815 года для пестрой толпы, безмолвно теснящейся близ лестницы набережной, он был «генералом Буонапарте», побежденным при Ватерлоо, государственным пленником Его Величества короля Англии, которого группа офицеров эскортировала к его жалкой гостинице.
«Толпа собралась столь многочисленная, что сквозь нее едва можно было пройти, и, чтобы сдерживать ее напор, пришлось вдоль всего пути следования кортежа, вплоть до города, расставить часовых с примкнутыми к ружьям штыками», — записала Бетси Балькомб.
Белые и черные смотрели, как идет этот величайший в истории пленник, так, словно это был дикий зверь; ни жестов, ни криков сочувствия или враждебности. Только молчание! Для всех этих людей, как и для Вальтера Скотта, он был теперь лишен возможности перевоплощения и второго явления на земле.
Любопытно заметить, что Джеймстаунская набережная сейчас выглядит иначе, чем в 1815 году, и что все те, кто утверждают, что ступали на лестницу, по которой поднимался Император, ошибаются. Существуют три лестницы, идущие с востока на запад: самой старинной, центральной, сейчас пользуются рыбаки; две другие лестницы построены позже, но именно здесь причалила шлюпка, доставившая Императора с борта «Нортумберленда». И вопреки утверждениям некоторых авторов, Император не шел по той части набережной, где теперь ходим мы. В то время дорога, ведущая к городу, вела внутрь огороженной зубчатыми стенами территории восточнее ворот. Она шла вдоль стены с внутренней стороны, вровень с выходящими на море зубцами, и вела к подъемному мосту, который и сейчас еще можно видеть близ устроенного во рву бассейна[3].
Портес Хаус представлял собой невзрачную таверну, и лишь моряк, привыкший к тесноте корабельной жизни, мог решить, что многочисленная и разнородная свита, состоявшая из господ и слуг, мужчин и женщин, сможет разместиться в этих четырех стенах: три окна на первом этаже, пять — на втором, и только одна дверь, выходящая на узкое крыльцо, расположенное со стороны улицы. Кокбэрн, прибывший накануне, а до этого лишь однажды, в 1805 году, сделавший краткую остановку на острове, не мог быть ответственным за этот жалкий, а потому неудачный и бестактный выбор, равно как и Хадсон Лоу не мог быть в ответе за выбор Лонгвуд Хаус. Кто же тогда? Уилкс? Вне всякого сомнения, ибо он сопровождал адмирала во время его ознакомительной поездки и направлял его шаги.
Совершенно необъяснимым образом во всех трудах Уилкс предстает в образе элегантного седовласого джентльмена, высокого и изысканного, приветливого и остроумного, и каждый историк, добавляя к написанному предшественниками что-нибудь свое, бросает цветы к ногам этого учтивого человека, явившегося встречать Императора по его прибытии и любезно отвечавшего на вопросы его самого и его генералов. Одного его слова было бы довольно, чтобы отвергнуть Портес Хаус как слишком жалкий и тесный, а Лонгвуд Хаус — как слишком неудобно расположенный и сырой. Но он был в большей степени военным (в худшем смысле этого слова), чем дипломатом, и вместо того чтобы открыто высказать свое мнение, предпочел одобрить выбор нового губернатора, с которым он в течение нескольких недель должен был поддерживать отношения, и в то же время взять на себя обязанность приветствовать на борту «генерала Буонапарте». Однако с его стороны это вовсе не было знаком особого почтения, ибо в качестве губернатора он был обязан посещать почетных гостей, а полученные из Лондона инструкции представляли пленного как «генерала самого высокого ранга», который, согласно тонкостям колониального протокола, должен был ожидать визита полковника-губернатора. Что же касается резиденций, то как мог он счесть выбор неудачным? Портес Хаус в 1805 году, возвращаясь из Индии, почтил своим присутствием Артур Уэлсли, будущий герцог Веллингтон, и гостиница, которая подходила для одержавшего победу при Ватерлоо, тем более должна была подойти побежденному. Что же касается Лонгвуд Хаус, то он предназначался для лейтенанта-губернатора колонии и, если не считать Плантейшн Хаус («Колониального дома»), представлял собой the second best choice — второе по комфортабельности помещение на острове.