К плите. С порошком. Торопясь. Не дыша. — Глядите, глядите, как ухнет! — И вверх из кастрюль полетела лапша В дыму погибающей кухни.
Но веку шел пятый, и он перерос Террор, угрожающий плитам: Не в кухню щепотку — он в город понес Компактный пакет с динамитом.
Еще случай: взяв у одноклассника бутылочку с нефтью, он стал нагревать ее дома на своей лабораторной спиртовой горелке, раздался «громкий выстрел», и жирная вонючая жидкость покрыла все вокруг, включая обои и одеяла.
В этих эпизодах будничный психоаналитик мог бы усмотреть подсознательное желание разрушить окружающий мир и даже самоуничтожиться, но, похоже, здесь было нечто обратное — самоутверждение, упоение своей невредимостью на фоне пожаров, перераставшее в любование ими. Пожары воспринимались как праздничные салюты. Он пробовал реальность на прочность, пытался разъять, но через это хотел постичь ее на пике, в экстремуме, спровоцировать на яростные всплески, чтобы восхититься во всей красочной полноте. Ребенком он возился с огнеопасными элементами, а позднее в своей литературе возился с резким цветом и острыми темами, так утверждая именно жизнелюбие. С каждым благополучно завершившимся «опытом» жизнь все более казалась ему ярким сновидением.
Он был бесцеремонен. На Рождество высыпал на елку два фунта нафталина, изображая снег. Резал для «домашних спектаклей» тетины простыни, так что все заканчивалось скандалом…
Он на всю жизнь сохранил дружбу с верным соратником по проделкам Женькой по прозвищу Дубастый, жившим с ним по соседству. Евгений Ермилович Запорожченко, моряк, после революции обитал то в Загребе, то в Ницце, вернулся на родину только после Второй мировой (участник французского Сопротивления), бывал у Катаева в Переделкине, с душой встречал его в Одессе…
Несложно предположить автобиографизм рассказа «Весенний звон» (начало 1914 года): «Главнейшее наше занятие — это азартные игры: бумажки, спички, «ушки» и… разбой, потому что по временам нам кажется, что мы разбойники: бьем из рогаток стекла, дразним местного постового городового Индюком и крадем яблоки в мелочной лавке Каратинского. Разбоем в основном мы занимаемся поздней осенью, почти каждый день, и заключается это занятие в том, что после обеда мы всей ватагой, или, как у нас называется, «голотой», идем к морю, лазим по пустым дачам, до тошноты курим дрянные папиросы «Медуза» — три копейки двадцать штук — и усиленно ищем подходящую жертву. От подходящей жертвы требуется, чтобы она была слабее нас и молчала, когда ее будут брать в плен и пытать».
Возможно, дичь и дурь происходили не от уличного нахальства, а от повышенной нервности (изнанка нежности, а он был от природы неженка и тосковал по невосполнимой материнской ласке). Дело было не просто в прелести разбойных ватаг, а в чем-то совсем обратном, одиноком, «несоциальном» — лиричности, мечтательности… Это затаенное, то есть собственно художественное пробудилось в нем очень рано.
Катаев таким и прожил — с ранимым нежным нутром, запрятанным в грубый панцирь. Он был закрытым и при этом любил быть в центре внимания (между прочим, если ты застенчив, но оказываешься в центре, многие психологические сложности снимаются).
Мы не раз столкнемся с самым разным Катаевым — цинизм напоказ, увлеченное вспоможение людям вплоть до изменения их судеб, авантюризм и трудоспособность, бешеная энергия и любовь к спокойствию.