― Он и меня бы выгнал из дому, как сестру, ― потупившись сказал брат.
― Твоя сестра ― молодец! ― сказал судья и постучал стаканом о графин ― А ты нарушил устав.
― Я больше не буду.
― Что, товарищи, простим его на первый раз? ― великодушно спросил судья собравшихся. ― Но только если дашь слово, что впредь отца слушаться не станешь.
― Что же? Это я, значит, должен от отца отказаться, что ли? ― переспросил Сима.
― Если отец будет гонять тебя в церковь, ― да!
― Отец не уступит, а отказаться я от него не могу! ― твердо сказал Сима[4].
Бюро постановило исключить брата из комсомола[5]. Ивану Рыжухину, посетившему церковь только из «любопытства», вынесли выговор.
В ту весну по улицам нашего поселка запорхала фея. Мы, девчонки, быстренько разведали, что она москвичка, дружит с сестрами Пожарскими с «литера» и что зовут ее Шурочкой.
Я едва не лопнула от гордости, узнав, что эта неземная красавица гуляет с моим старшим братом Алексеем.
Ее отец торговал битой птицей в Охотном ряду, старшие сестры, тоже удивительно красивые, были замужем за «нэпманами». Один зять держал обувную лавку на Серпуховке, другой имел магазин еще где-то. Одевались сестры, с нашей точки зрения, «сногсшибательно».
А вскоре зашла речь о свадьбе. И ее, и мои родители, да и сама Шурочка хотели, чтоб они стали первой парой, венчанной в новом храме. Алексей, не выдержав натиска родни, сдал партбилет и был волен делать, что заблагорассудится. Торжественно, с золотыми коронами на головах, при огромном скоплении народа, Шурочка и Алексей обвенчались, как и рассчитывали, ― первыми.
Поздней осенью, на Октябрьские ― я читала «Марсельезу» Леонида Андреева, ― когда все ушли танцевать, осталась сидеть на сцене одна. Занавес был задернут. Играл духовой оркестр, а мне было невыносимо тоскливо.
Вдруг вошел Вася:
― Здравствуй, Рая, с праздником!
Сердце сразу забилось, но нет ― ничего не ответила.
― Будет дуться! Мы же не дети! ― и протянул мне руку. Я не приняла руки, повернулась и ушла. И хотя слезы душили, гордилась собой.
В 1924-м отгремел выпускной бал, и из школьной ячейки пришлось перейти в бирюлевскую ― по месту жительства. Здесь по-прежнему первую скрипку играл Вася Минин ― по окончании «свердловки» он вновь был избран секретарем парторганизации. Со мной он повел себя так, будто между нами не было никакой ссоры. Я же по-детски продолжала держаться своей клятвы и порой вызывающе не отвечала на его приветствия; в одной компании нас даже стали знакомить ― и я была вынуждена пожать ему руку. Однако, когда он попытался заговорить со мной, демонстративно не отвечала. Несмотря на эти мои «закидоны», он рекомендовал меня в председатели юношеской секции нашего клуба, в задачу которой входила организация развлечений как для молодежи станции, так и для молодежи села Покровского и сельхозтехникума в Битцах, прикрепленных к нашей «базовой» ячейке. Мы устраивали вечера отдыха, ставили спектакли и всегда много танцевали. А Вася... он тоже много танцевал... и отчаянно флиртовал: с Таней из сельхозтехникума, с Елей Сагай, с Катей Балашовой и с моей подругой Ириной Анискиной, несравненной красавицей. Она считала, что уж я-то никак «не подвластна его чарам», и делилась со мной или своей печалью, когда он уходил с вечера с другой, или радостью, когда накануне, провожая ее, обещал жениться; бесстрастно выслушивая признания подруги, страдала я невыносимо ― не то от зависти, не то от ревности. И злилась на себя. Иногда пробиралась под распахнутые в сад окна парткома и подслушивала, обмирая от звука голоса, как Вася проводит заседание.
Мое проживание в школьном интернате затянулось, и выхода видно не было. Вася посоветовал подать заявление о переводе из комсомольцев «в сочувствующие» ― именно так и поступила. Теперь я могла посещать церковь и одновременно работать в комсомоле. Отец меня простил ― я вернулась домой.
В приеме в университет мне отказали ― якобы потому, что не было полных семнадцати, а на самом деле из-за того, что ходила в «сочувствующих». И осенью 1924 года я поступила в театральный техникум (читала из «Мцыри»). Вскоре после моего зачисления его перевели «на хозрасчет», платить теперь надо было двести рублей в год, вдобавок я потеряла право на бесплатный проезд. Отец, получавший двадцать пять рублей в месяц, не мог позволить себе этой, с его точки зрения, «роскоши». Бушевала безработица, специальности не было, и я поступила на курсы стенографисток, совмещая учебу с занятиями в «театре-студии чтеца» под руководством профессора Сережникова[6].
Брат Васи, Иван, избранный коллективом станции народным судьей, пригласил к себе на работу ― в Царицыно.
К весне 1926 года я так «оборвалась», что обрадовалась этому предложению безмерно. Поначалу была помощником, а уже через полгода стала секретарем суда с жалованьем вдвое больше прежнего.
В начале лета Ира Анискина познакомила меня со своим новым женихом.
― Георгий Ларионов, ― представился он.
Это был высокий, красивый парень с выразительными глазами и грамотной речью. Я обрадовалась ― одной претенденткой на Васю стало меньше. А вскоре узнала, что Георгий добровольно ушел в армию, в погранвойска.
― Это чтоб на мне не жениться! ― зло объяснила Ира.
Вечером мы отправились в клуб на танцы, Ира, как всегда, плясала лучше всех, быстро подхватила нового кавалера, и я за нее беспокоиться перестала.
В день рождения ― мне исполнилось девятнадцать ― Ремешилов, юрист из нашей консультации, торжественно водрузил на мой стол красивую круглую коробку, перевязанную розовой лентой.
― Что это? ― удивленно спросила я.
― Секрет! Раскроете в перерыв, а то испарится! ― ответил он.
И вдруг из своей комнаты выходит Иван Минин. Заметив коробку, сказал:
― Что-то я не понял...
― Меня Ремешилов поздравил!
― Зайди-ка ко мне. ― И брезгливо указал на коробку: ― С ней.