Как девы ночи, плывут туманы Жемчужным флером над темным морем, Они как девы, они как раны. Их смех беззвучен и дышит горем. Смеялись ли эти туманные девы над своими ранами или над своим горем, понять невозможно. Ювеналии[2] больших поэтов, даже Блока, в золотой фонд поэзии обычно не входят. Большинство детских стихов известных поэтов пропало без вести. Не составляют исключения и ювеналии Георгия Иванова. Стихи он сочинял то в своем дортуаре, то дома по субботам и воскресеньям, то на уроках алгебры. Многое из того, что вошло в его первый сборник «Отплытье на о. Цитеру», написано за школьной партой.
Позднее, в 1915 году, Георгий Иванов с грустью прочтет в газете манифест, запечатлевшийся в его памяти: «Божиею милостию Мы, Николай Вторый, Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский и прочая, и прочая, и прочая, объявляем всем верным Нашим подданным: Всемогущему Богу угодно было отозвать к Себе Любезнейшего Дядю Нашего Великого Князя Константина Константиновича…во 2-й день июня на 57 году от рождения…» Тогда шла Первая мировая война. А через много лет, даже не после Первой, а уже после Второй мировой войны Георгий Иванов писал из Франции своему другу: «Получил на днях от одного однокашника в подарок стихи К. Р., "нашего державного шефа"… Этот Гран-дюк был, кстати, большая душка, и все мы его искренно (и было за что) любили. И далее он вспоминает, что «с его высочайшего поэтического одобрения напечатал в «Кадете-михайловце» архидекадентские стихи, в самом деле рядом с "посещением государем Императором Красносельского лагеря" и т. п. довольно пикантно и в смысле декадентщины и в смысле либерального отношения к ней. Этот Гран-дюк, как я освежил теперь в памяти, был очень недурной поэт, если расценивать по способностям».
В отличие от «державного шефа», мать смотрела на его преданность поэзии с неодобрением. Но скрывать свою новую одержимость он не собирался. Когда он сказал дома, что хотел бы стать настоящим поэтом, мать пришла в отчаяние. Сыну потомственного офицера, дворянину, а по материнской линии барону, полагалось респектабельное поприще, пусть не столь изящное, но для практической жизни более пригодное, приносящее доход и обеспечивающее статус. Поэт Владимир Пяст, вспоминая те годы, писал: «Быть поэтом было не только не модно, но и неловко». Сестра Наташа, самый близкий человек, отнеслась к решению брата-подростка хотя и снисходительнее, но тоже без одобрения.
В 1911-м на каникулах (кадеты говорили «в отпуску») в деревне явилась мысль бросить корпус. Подумывал он об этом еще зимой. Колебался, отвлекался, забывал о своем решении и возвращался к нему опять. Однажды мимоходом сказал об этом поэту Алексею Скалдину, с которым недавно подружился. А летом решение оформилось. Теперь он считал, что пять лет ношения кадетского мундира — даром потерянное время. «Ибо неучем я остался во всех смыслах, а таковым быть нехорошо». До окончания учебы оставалось еще три года. «К двадцати годам, следовательно, я кончу корпус, — размышляет он в одном из писем, — буду основательно знать равнения и что еще? Тогда гораздо труднее будет мне выкарабкиваться. В стенах корпуса я не имею возможности вести сколько-нибудь осмысленную жизнь — даже читать можно только то, что разрешается моим воспитателем, стариком милым, но благонамеренно тупым … В корпус я попал по недоразумению и на каждого гимназиста… гляжу завистливыми глазами обделенного». Впервые за все летние отпуска не хотелось возвращаться в корпус и, сказавшись больным, он остался в деревне до октября.