Таким образом, мое приближение к Монсегюру происходило в особо сложной мифологической атмосфере, где смешивались чисто катарские элементы, германские недомолвки и кельтские реалии. Мне было позволено задаваться вопросами и пытаться ответить на них, не распаляя воображение до крайности.
Мы прибыли по дороге, идущей через Монферье и петляющей между отрогов Ольмских гор. Дальше внизу, на одной вершине из многих, были видны руины. Но в самом ли деле это были руины? В этом краю, где скалы трескаются от зимнего мороза и палящего летнего солнца, уже не поймешь, кто виновник разрушений — люди, время или вечно переменчивая природа. Земля покрыта зубцами, словно для защиты от вторжений из других мест. Но стражники, некогда ходившие дозором вдоль этих извилистых линий укреплений, сейчас исчезли. И на склоны гор теперь врываются дороги, проходя через пихтовые леса, через ровные пространства, где растет лишь самшит, зелень которого порой сливается с цветом эродированных камней. Растительность здесь странная, потому что похожа одновременно на растения гор и пустошей. Однако я нашел кое-что знакомое — ту же грандиозность, какую встречаешь иногда в ландах Бретани, вдалеке от людского мира, где как будто часто витает память о загадочных, сверхъестественных обитателях, которые некогда опустошили их. В Бретани ланды — это владения корриганов, ночных существ, сбивающих с дороги путников, у которых нет опознавательного знака, дающего право на пересечение запретных зон. А кто был здесь? Кто прятался за кустами, ожидая с моей стороны знака, чтобы принять или отвергнуть меня?
Так мы достигли подножия пога. Снизу он представлял собой фантастическое зрелище, какого я не ожидал. Он был больше, выше, неприступней, чем на фотографиях или гравюрах. Еще более диким, хоть и в том же ландшафте, который умело сняли кинематографисты для кадров, оказавших на меня такое впечатление. Теперь я был готов. Мне нужно было пойти на штурм вершины, ибо именно там я должен был обрести свет.
Думаю, я никогда не карабкался по склону горы ни так быстро, ни с такой легкостью. Пусть под ногами раскатывались камни, пусть из-под подошв исчезала трава — я поднимался и поднимался. Я вспомнил тот эпизод из «Конца Сатаны» Виктора Гюго, где поэт изображает, как охотник Нимрод взлетает в небо в клетке, сбитой из обломков Ноева ковчега, которую несут четыре орла. И орлы поднимались… Почему я, собственно, подумал об орлах? Утверждение, что Монсегюр — орлиное гнездо, будет общим местом, вопиющей банальностью: конечно, крепость, вознесенная на горный пик, называется орлиным гнездом, ну и что? Орлы поднимаются выше, чем могут дойти люди в своих попытках выведать у Неба его тайны.
Так я добрался до стен. Не раздумывая больше, я прошел через них южными воротами, отметив только под плитой, служащей порогом, странный рисунок в форме пентаграммы, неумело сплетенной с гибкой веточкой. В конце концов, почему бы нет? Мне же говорили, что пентаграмма была у катаров распространенным символом: видимо, посетители этого места делали символический жест, чтобы проникнуть в «святая святых». Проводя ночь на бретонской ланде, нужно, чтобы заклясть корриганов, взять в руку раздвоенную палку. В Монсегюре золотая ветвь вполне могла иметь пятиугольную форму. Я не должен был ничему удивляться.
Внутри стен свистел ветер, словно негодуя на мое вторжение. Я слышал, как он завывает вдоль валов, стараясь проникнуть в мельчайшее отверстие, в самый затаенный уголок. Куда же я попал?
Правду сказать, у меня возникло чувство, что я в тюрьме, расположенной между небом и землей. Я очень испугался, что уже не смогу выйти и буду вынужден остаться здесь навечно. Это мимолетное впечатление, мелькнувшее на десятые доли секунды, показалось мне необъяснимым. Вспомнил ли я многочисленные народные сказки, где речь идет о замке, висящем в воздухе и загадочным образом подвешенном на четырех золотых цепях к чему-то, о чем не говорится, но что находится выше и невидимо? Или я подумал о той «Хрустальной палате», куда в очень красивом средневековом тексте «Безумие Тристана» герой собирался увезти королеву Изольду, как он под видом сумасшедшего заявлял королю Марку? А эта «Хрустальная палата» — не то же ли самое, что «Солнечная палата» ирландских легенд, где всякий, кто туда попадет, будет возвращен к жизни небесным светом? И в то же время, может быть, это еще и «Невидимый замок», «воздушная тюрьма», куда фея Вивиана заточила чародея Мерлина? Éplumoir Merlin, как сказано в одном тексте XIII века?
Все эти мысли мелькали в моей голове, и я никак не мог навести в них какой-то порядок. Они приходили мне на ум в ритме порывов ветра. Воображение — вещь прекрасная. Главное — уметь им пользоваться, а для этого надо его обуздывать. Я по-прежнему считаю, что это были не более чем мимолетные образы, и, входя в крепость Монсегюр, я отнюдь не проводил параллелей между знакомыми мне легендами и многократно высказанной гипотезой, что это строение — на самом деле солярный храм. Я довольствовался тем, что переживал этот миг.
И я прожил его плохо.
На дворе два человека проводили измерения с помощью мерной цепи. Они лихорадочно записывали цифры на плане. Еще один шел вдоль стен и пытался определить их красную линию. На восточной платформе, куда можно было забраться по лестнице, кто-то декламировал стихи по-немецки. В свою очередь поднялся и я. Вдалеке внизу — вершины, ничего, кроме вершин. Голос чтеца уносил ветер.
И я посмотрел вниз.
Я никогда не испытывал столь сильного, столь мучительного головокружения, как в тот раз. Смотря на эти искромсанные склоны, на эти ущелья, открывшиеся подо мной, словно адская бездна, я не мог победить в себе чувства неясного ужаса. Тщетно я уговаривал себя — ничего не помогало. Паскаль где-то рассказал или, вернее, предположил, что, если между обеими башнями собора Парижской Богоматери положить очень прочную, но очень узкую доску и обязать самого смелого в мире философа пройти по ней от одной башни к другой, того охватит такой страх, что он откажется идти. Паскаль хотел продемонстрировать, что рассудочная уверенность бессильна перед могуществом воображения и что последнее — наше врожденное свойство. Правда, у Паскаля не закружилась голова, когда он проводил свой знаменитый опыт со ртутным столбиком на горе Ле-Пюи-де-Дом. Я же испытал головокружение, и столь жестокое, что был вынужден отойти от стен. Там, по крайней мере, я хоть и чувствовал себя в тюрьме, но ощущал иллюзию безопасности.
Но когда надо было спускаться обратно, это было гораздо хуже. Думаю, я никогда не испытывал чувства такой пустоты внутри. И это чувство было вызвано видом склона, на который я и внимания не обратил, когда весело поднимался, но который теперь предстал моим глазам во всей безмерности. Мне пришлось ползти, продираться на четвереньках сквозь колючки, потому что я совершенно не доверял камням тропинки, которые непременно покатятся у меня из-под ног и вызовут гигантскую лавину, а она обязательно унесет и меня. Жан-Жак Руссо, которому страдание доставляло определенное удовольствие, проводил целые часы, склонившись над опасными пропастями, и даже бросал в них камушки, воображая, что это он сам низвергается в самую темную бездну страха. Всякая бездна — это открытое материнское чрево. Если мы боимся, что она нас поглотит, не значит ли это, что мы боимся обратного пути, боимся прервать непрерывную линию становления и раствориться в первичном океане несуществования? Мне хотелось бы ответить «да». Но только ли это присутствовало здесь?