Я поднимаюсь к себе. Постель расстелена. Анисовый отвар в маленьком кувшинчике еще не успел остыть. Я всегда выпиваю чашку отвара перед тем, как лечь. Когда-то давно один мой друг сказал, что анис действует лучше любых снотворных. Это, конечно, полная чушь, но я тщательно соблюдаю ритуал: все средства хороши, чтобы приманить сон, в том числе магические. Отвар — одно из них.
Короткий моцион от одной стены спальни до другой и обратно тоже часть церемонии. Я не анализирую свои поступки, просто перебираю в памяти события дня. Пустого. Бесполезного. Как и все предыдущие. И, как во все предыдущие вечера, пытаюсь понять, что есть скука. Мне кажется, что смысл моей жизни мог бы измениться, пойми я природу скуки; ведь скука — это попытка убежать, увернуться, игра в прятки с самим собой.
Пока ты усердствуешь, чтобы уснуть, минуты тихонько ускользают — так, словно время медленно истекает кровью. Мы стареем незаметно, не сходя с места, не меняясь. Время живет, но я больше не проживаю его. Я распадаюсь на части в самой глубине своего существа. Действовать — значит приспосабливаться к потоку времени, сливаться с ним. Старея, мы отпускаем руку времени. Отсюда и скука. Я чувствую себя старым, я старик. И никакие умствования тут ничем не помогут. Ложись спать, старый дуралей!
Начинается бесконечная переправа через ночь. Я слышу все звуки дома: поехал наверх лифт, остановился на четвертом этаже — наверное, вернулся со свидания Максим, шофер нашего грузовичка. Филиппи — он живет надо мной — кашляет, пытается отхаркаться, не может и вызывает Клеманс. Бедняжка Клеманс. Ее комната находится в дальнем конце коридора, рядом с медпунктом, но постояльцы часто будят медсестру среди ночи. Клеманс иногда позволяет себе пожаловаться: «Они просто невозможны! Вы только представьте, позавчера мадам Блюм подняла меня в два часа ночи, чтобы я измерила ей давление! Работать здесь медсестрой все равно что быть рабыней!»
Вскоре дом затихает, и до меня лишь изредка доносятся голоса находящегося по соседству города: вот завыла сирена «Скорой помощи», а ближе к рассвету послышался гул двигателей заходящего на посадку «Боинга». Я ныряю в беспамятство.
Внезапно раздается звонок будильника. Шесть утра. Живущий справа от меня Жонкьер — ему нет дела до покоя соседей! — встает, чтобы принять «печеночные» пилюли. И где только он купил свой сатанинский будильник, издающий череду яростных сигналов… Обещаю себе, что утром непременно сделаю ему внушение. В энный раз. Он извинится — в энный же раз, — и все повторится. Заснуть не получится. Я чувствую себя измотанным. Грядущий день не принесет ни радости, ни печали. Он будет пустым, никчемушным. Так чего ради влачить бессмысленное существование?
Эгоистичный ли я человек? Этот вопрос часто приходил мне в голову, и я всегда давал на него однозначно отрицательный ответ. Я не жалею денег на благотворительность. И не я один — многие обитатели «Гибискуса» жертвуют средства, причем от чистого сердца. Мы старательно избегаем любого соприкосновения со страданием и бедами, и не важно, кому плохо — людям или «братьям нашим меньшим». Дело не в трусости. Просто интерес к другим влечет за собой потерю толики тепла, а все мы так чувствительны к холоду! Ничего не поделаешь, возраст. Не моя вина, что я больше не сияю от счастья.
Но я не глупец и не простофиля. Не притворяюсь беззаботным, не играю в веселость. Я прекрасно знаю, почему все они, все без исключения, делают вид, что «воспринимают жизнь с хорошей стороны». Хоровой кружок, лекции в университете, турниры по бриджу… все это сродни транквилизаторам. Горькая правда жизни — они всеми силами пытаются ее не замечать, но она терзает их — заключается в том, что в глубине души притаилось ожидание. Да, мы ждем. Конец близок! В часы одиночества мы слышим, как он приближается. Ожидание заставляет нас торопиться. Нужно разговаривать — не важно с кем, все равно о чем. Баловать себя вкусной едой, играть в карты, ходить в казино, ибо гул окружающей жизни отвлекает и успокаивает. Страх — эгоизм стариков. Сколько раз я ловил себя на таких вот мыслях: «Я покупаю последнюю в этой жизни пару обуви!» или: «Это пальто наверняка переживет меня!» Подобные размышления ничуть меня не беспокоят, потому что я не боюсь смерти. Но остальных она ужасает, и они предпочитают заткнуть уши, учить русский, посещать выставки, выслушивать чужие признания и объедаться пирожными.
В восемь приходит Клеманс, чтобы сделать мне укол.
— Давайте поворачивайтесь, да поживее!
Со всеми своими пациентами Клеманс обращается с грубоватой нежностью. Она толстая, краснолицая, резкая, выговор у нее слегка просторечный, как у крестьянки. Эта женщина без возраста больше чем медсестра, она — устный журнал.
— У мадам Камински никакой не аппендицит. Так сказали, чтобы не пугать бедняжку, но все куда хуже.
Она понижает голос.
— Вы меня понимаете?
Главное — не называть вслух имя «зверя», жуткой опасности, которую никогда не удается обнаружить вовремя, сколько бы процедур и обследований человек ни проходил.
— Родственников уже предупредили, — продолжает Клеманс. — Старушку увезли в клинику, но она неоперабельна.
— Сколько ей лет? — Я не смог удержаться от вопроса.
Никто не способен промолчать, когда человек, пусть даже незнакомый, оказывается в смертельной опасности. Услышав ответ, впадаешь в задумчивость, делаешь выводы, сравниваешь.
— Будет девяносто шесть, — сообщает Клеманс. — Согласитесь, в таком возрасте пора подумать об… уходе. Ее квартира уже обещана другим постояльцам.
— Воистину от вас ничего невозможно утаить.
— Да ладно вам, не такая уж я и вездесущая!
Клеманс издает смешок, более уместный в устах юной девушки, а не крепко сбитой тетки.
— Мадемуазель де Сен-Мемен попросила подменить ее на несколько минут, и я заметила письмо на столе.
— Так вы еще и письма чужие читаете? Ну и дела!
— Как вам не совестно, мсье Эрбуаз! Я только взглянула. Речь идет о супружеской паре. Что может быть хуже? Мне работы точно прибавится!
Она уходит. Круг замкнулся. Еще один день прибавился к прожитым, нет, вернее будет сказать — стало одним днем меньше до конца. Что, кроме болезни, способно нас взволновать? Крупные мировые события происходят вдалеке от этого дома. Ужасные трагедии, катастрофы, преступления… Известия о них долетают до нас глухим эхом. Даже если начнется война, опасаться стоит только физических лишений. Отныне нам запрещено вибрировать в унисон с остальным человечеством, разделять страхи других людей. Мы утратили право на эмоции. Мы все комментируем, обо всем болтаем. Мы — мастера разговорного жанра в чужих драмах. По всему выходит, что я прав, когда говорю, что сыт по горло?
Дело за малым — набраться мужества для последнего, решающего шага!
Я перечел написанное и нашел текст неуклюжим и туманным. Я утратил навык, но был прав, решив во что бы то ни стало запечатлеть свой бунт в словах. Если бы меня попросили дать определение маразма, я назвал бы слабоумным человека, поддающегося на обман и верящего в сладенькую сказочку о счастливой старости, которой кормят нас газеты и журналы. Смотреть на жизнь трезво — вот истинное утешение. Есть еще одно обстоятельство. Мне не так уж и страшны кажущиеся бесконечно долгими часы между ужином и сном, ведь я назначил себе свидание за письменным столом. Вместо того чтобы по-стариковски прокручивать в голове прошлые неудачи и сожаления, я, как в былые времена, зажигаю лампу и начинаю охоту на слова. Стрелок из меня теперь никудышный, но я готов довольствоваться мелкой дичью. Где мои двадцать лет, куда улетучились непомерные надежды? Два моих романа имели успех. Вот они, стоят на полке книжного шкафа как свидетели обвинения. Иногда я их перечитываю. И наивно говорю себе: «У меня тогда был талант. Как я мог отречься от него — пусть даже ради интересной профессии? Да, она позволила мне нажить состояние, но она же и стерилизовала!» Ничего, думал я, у меня будет время, когда выйду на пенсию, а пока постараюсь набраться опыта — в делах, да и с женщинами, какое же творчество без опыта?