Приблизившись вплотную к черте, отделявшей его от помешательства, и уже занеся одну ногу над этой чертой, Филейкин прибыл на службу, предчувствуя, что именно сегодня его занесенная нога таки опустится на твердую почву окончательного безумия. Стоять на одной ноге он больше не мог. Со страхом он открыл дверь кабинета и переступил порог.
Афродита Кузьминична подняла на Филейкина глаза, задумчиво и, как ему показалось, с состраданием оглядела его приглаженные волосы, столь же криво приглаженное лицо, неровные остатки фигуры и вдруг одарила Филейкина приветливой улыбкой, а в глазах у нее заколыхалась цветущая сирень.
– Дорогой Владлен Владленыч, хотите чаю?
Пока Афродита Кузьминична хлопотала, Филейкин подозрительно и с опаской следил за ней. Как бы стрихнину не подсыпала, думал он, принюхиваясь.
– Как же радостна жизнь, какое это наслаждение – вдыхать ее полной грудью и выдыхать так же полно, – голос Афродиты Кузьминичны лился легко и многообещающе, как вино из запрокинутой бутылки.
Филейкин догадался, что сумасшествие состоялось, но пока не понимал, чье, и решил приглядываться.
Он незаметно подсматривал за нею – Афродита Кузьминична всякий раз замечала его косящий взгляд и улыбалась ему.
Обед Филейкин сократил вдвое. А после, привычно смежив служебные свои очи, продолжал видеть, как она вдыхает воздух полной грудью и так же полно ею же выдыхает, отдаваясь дыханию сполна, и это заставляло и самого Филейкина дышать чаще обычного.
К концу дня он так и не понял, чье безумие наблюдает, и даже предположил, что оно обоюдно. Слово это – «обоюдно» – поразило его своей новой откровенностью, и он в смятении шел домой пешком, преследуемый запахом сирени.
Ночью ему снилось зубоврачебное кресло в неожиданном, привлекательном свете. Он больше не видел кошмары, а вскоре перестал спать вовсе.
Вечером он укладывался в лоно фантазий, лежал в нем, вдруг подскакивал и, не просто пригладив, а тщательно причесав редкие волосы головы и выровняв лицо потягиванием его за щеки, бежал на службу и два часа стоял под дверьми, дожидаясь, пока откроется контора, затем взбегал по лестнице, садился и ждал.
Афродита Кузьминична вплывала, и наступал рассвет, жизнь возвращалась к Владлену Филейкину, подмигивая ему полной глубокого дыхания грудью.
Несомненно – с тех пор как Афродита Кузьминична стала загадочно улыбаться Филейкину и дышать в его сторону, многое в ней переменилось к лучшему. Владлен Владленович перестал ходить на обед, рисовать графики и отчитываться по планам, которых более не составлял. Он сидел и любовался.
Афродита Кузьминична делала вид, что смущается, но совершенно не препятствовала созерцаниям Филейкина. Изредка она исподволь смотрела на него, Владлен Владленович никак не мог разобрать, что несет этот взгляд, – разное виделось в нем. То глаза ее наполнялись лаской и нежностью, да так, что Филейкину хотелось плакать и прижиматься, то сочувствием, то она вдруг скрывалась в себя, и Филейкин оставался в кабинете словно один. А порой в ее глазах со всей наготой полыхало такое откровение, что Филейкин чуть не скатывался в обморок от увиденного.
А вскоре он заметил, что Афродита Кузьминична терзается каким-то скрытым сомнением, словно хочет признаться ему – Филейкину – в чем-то, но не решается.
– Владлен… – начинала она неуверенно, – Владленыч…
– Да, Афродита Кузьминична? – лихорадочно откликался он.
– Я хотела бы… я… я должна, – она смущалась и увиливала к чайнику, – давайте пить чай, я варенье принесла.
В этой робости было что-то приятное для чувств Владлена Владленовича. Но неопределенность доставляла ему душевные неудобства, и они нарастали.
Однажды Филейкин решился. Он встал, надел новый, купленный накануне, кисломолочного цвета костюм и с букетом сирени прибыл на службу. Не оставалось никаких сомнений, что Афродита Кузьминична – самая безупречная из всех женщин. И Владлен Владленович готов ответить взаимностью и обоюдностью на ее чувства. Вот только слово «обоюдность» зазвучало тревожно, угрожающе. Филейкин осознал, что вовсе не знает внутренних чувств самой Афродиты Кузьминичны и, пресытившись волнением, решил открыться в собственных. Он сидел и ждал, когда распахнется дверь.
Она не пришла. Не пришла к началу службы, не пришла к обеду, и в десять часов вечера Филейкин заподозрил, что она, возможно, не придет сегодня вовсе, но не уходил.
Вдруг она заболела? – беспокоился Филейкин. Или у нее умер дядюшка в Торжке и вызвал ее срочной телеграммой? – обнадеживался Владлен Владленович. Или по канцелярской опечатке ее перевели в департамент учета мелкого рогатого скота и отправили в бессрочную командировку в Узбекистан? – доходил он до худшего из подозрений, дальше которого идти было некуда.
На следующий день Владлен Филейкин явился в отдел кадров и потребовал от сидевшей там Оленьки объяснений – куда она подевала Афродиту Кузьминичну.
– А вы по каким причинам интересуетесь?
– Как это – по каким? – растерялся было Филейкин, но тут же нашелся: – По тем самым! График плановой отчетности кто сводить будет?
– Ах, по тем самым? – странно усмехнулась Оленька. – А по тем самым ваша Афродита Кузьминична отбыла в декретный отпуск, о чем есть медицинская бумажная констатация.
Лицо Владлена Владленовича Филейкина смялось, сделалось белым и комковатым, как скисшее молоко его костюма.
– Неприлично говорить – до чего непривлекательное существо этот Филейкин, – выговаривала сама себе Оленька, глядя на медленно удаляющиеся неровные остатки его фигуры, – просто природное недоразумение, а не существо.
Про мечту
Иванов жил с мечтой. Он никому не говорил, с какой, но все знали, что она у него есть и что Иванов спит и видит, как эта мечта сбывается. На самом деле он не спал – каждую ночь он ворочался в бессоннице, ждал, что вот-вот – и озарится фейерверком задернутый старенькими полосатенькими шторками небосвод его жизни. В общем, мучился страшно. Никакого житья ему с этой мечтой не было.
К нему приходил друг его – Петров – и удивлялся. Петров спал хорошо и удивлялся, почему Иванов спит из рук вон плохо, можно сказать – не спит вовсе. У Петрова к расцвету лет мечты совершенно не оказалось. Никакой, даже меленькой. И очень он любопытствовал: каково это – жить с мечтой, да еще и с такой, которая никак не сбывается и житие нарушает. И он упрашивал Иванова рассказать, хотя бы в общих чертах, о сути загадочного явления.
Но тот лишь вздыхал, тер муторным взглядом задернутый небосвод и говорил:
– Тебе не понять…
И еще раз вздыхал.
А однажды он так вздохнул, что задохнулся. Хорошо, что Петров заметил это и засветил ему, и спас увядающую жизнь верным ударом. И Иванов, то ли из чувства благодарности, то ли от ощущения безысходности, промолвил:
– Забирай ее, к чертям!