— Разумеется, — говорю я. — Тогда ваш муж получит на одной фотографии все, что он любит.
— А сколько это будет стоить?
— Это не будет вам стоить ни на пфенниг дороже.
Она все еще колеблется, медленно отходит от кресла, задумывается, смотрит на животных, смотрит на меня и молчит. Тем временем Бютси все еще сидит на кресле, а я проверяю первую наводку на резкость.
— Ах нет, — говорит она. — Только звери, как оно и есть в действительности.
И вдруг дог, который все время спокойно и комфортно сидел на задних лапах, наблюдая дурное поведение кошки, широко раскрывает пасть и зевает. Потом поднимается, несколько раз поворачивается кругом и снова усаживается. Но на этот раз спиной к аппарату. Бютси взирает на него с изумлением.
— Хютси! — сердито кричит женщина с того места, куда она скромно отступила, подбегает к животным, хватает пса за ошейник и поворачивает его мордой к объективу. Ее нервозность так велика, что передается животным. Бютси снова прыгает под стол, а Хютси путается в складках какой-то занавески. Бютси вспрыгивает на бесполезный прожектор, Хютси стоит перед большим окном, выглядывая наружу, хозяйка тщетно пытается лаской и угрозами вновь добиться благосклонности животных. Она подкрадывается к ним, топает, прыгает, носится по всему ателье, а звери бесшумно и торжественно выражают свой протест, не желая изображать противоестественный домашний мир. Возбужденная беспомощная женщина, потея от обиды, разочарования и света мощных ламп, оглашает тишину возгласами типа: „Ах, Хютси“, „Иди сюда, Бютси“, „Ах нет!“, „Иди на место!“, „Иди к своей мамочке!“ и беспрестанно уверяет, что дома они мирно уживаются друг с другом.
— Наверное, их беспокоят эти лампы, они к ним не привыкли. Придется мне придумывать новый подарок для мужа!»
— Если бы ты дал кошке молока, — говорю я, — то смог бы ее сфотографировать, а так… Вот досада!
— А я ее все-таки сфотографировал, — многозначительно произносит отец.
— Правда? — ликую я. — Расскажи, как ты это сделал?
— Идем со мной, — сказал он. — Я покажу тебе как.
— И потом покажешь мне, — сказала мать и вышла из кухни.
Мы прошли через ателье, где еще стояло кресло и осветительные приборы. Свет был выключен.
Искусственный свет не такой, как солнечный, и темнота фотокомнаты не такая, как темнота ночи. Пройдя через ателье, куда со всех сторон вливается свет, ты оказываешься в темной комнате, но снаружи царит день. Как здесь темно, говоришь ты, может, еще и для того, чтобы придать себе немного мужества. Кто знает, какие мысли придут тебе в голову в закрытом темном помещении. Но при этом ты не забываешь, что снаружи-то светло, что там свет и день. Совсем другое дело вечером, когда ты попадаешь из освещенной комнаты в другую, где царит темнота, ведь вечером ты и сам — другой. Вот сейчас ты можешь в любой момент вернуться из этой черноты на свет, стоит только захотеть. Но не тут-то было: ты пришел сам, добровольно, так что оставайся здесь. Снаружи царит день. А ты вошел сюда, и глаза твои ослеплены этой большой темнотой. Она так глубоко забралась в твои зрачки, что на какой-то миг глазам становится больно. И ты зажмуриваешься и ждешь, пока палочки и колбочки там, в самой глубине твоей сетчатки, вновь не придут к согласию. И то и другое, темное и светлое — твое, в тебе, можешь выбирать свет или тьму из одного и того же колодца, смотря где ты находишься — на свету или в темноте. Когда ты снова открываешь глаза в фотокомнате, твои глаза замечают в углу светящуюся точку, она красная. Сначала ты не заметил ее, в такой тьме, но теперь ты ее видишь. Она висит посреди черноты и испускает слабое матовое свечение, которое лишь углубляет темноту, делает ее зримой. Ты хватаешь ее темнотой своих глаз и носишь с собой в своем теле и руках, но и она носит тебя с собой, напоминая, что слово Творца может быть произнесено в любой момент. А в тебе тишина и темнота и биение сердца.
— Иди сюда, — говорит отец, и я вижу в этой матовой мгле, как он выуживает из большой кюветы темную пластину, с которой стекают капли жидкости, и подносит ее к красной лампочке. Слабый свет выхватывает из темноты его фигуру, так что я могу следить за его движениями, когда он полощет пластины. Я слышу его голос, и после долгого молчания он кажется мне более низким и глубоким. Сердце мое замирает от страха и восторга. Оно замирает всякий раз, когда я оказываюсь наедине с ним как-то по-другому, а не днем в светлой комнате. Ибо каждое великое деяние творится в темноте, потом его можно вынести на свет и снова унести во тьму, но творится оно во тьме.
— Собака, — говорю я вполголоса.
— Это Хютси, — говорит он.
— А здесь? — показывает он новую пластину.
— Бютси! — кричу я. — Значит, ты их все-таки снял?
— Но каждого отдельно.
— Они не помирились, — говорю я. — А что теперь?
— Я переведу обоих на одну пластину и отпечатаю. И на снимке Хютси и Бютси мирно усядутся рядышком, как они сидят дома. Вот и получится подарок ко дню рождения.
Обе пластинки снова лежат в большой стеклянной кювете. Я смотрю на него, и мне кажется, что в темноте стало светлей. Я различаю его лицо, в плотных чертах которого залегло что-то торжествующее. Он больше не тень, он снова стал фигурой.
И тогда я говорю:
— Вообще-то это все вранье, ведь они же не сидели здесь вместе.
И хотя мои слова вроде бы содержат только критику, он вызывает во мне все большее изумление.
— Ну и что? — говорит он удивленно. — Это называется фототрюк.
— Но ведь это неправда, — упорно повторяю я. — Ты думаешь, что поступил очень остроумно, а по сути, смошенничал!
— Ну и что? — сердится он. — Говорю же, это трюк. Ты еще не понимаешь.
В комнате снова стало темно. Он выключил красную лампочку.
— Идем!
Я чувствую, как он хватает меня за плечи и толкает в темноту, вдоль черных занавесей на стенах, по извилистым проходам, куда снаружи падают пылинки света. Потом по струне-карнизу с перезвоном скользят колечки, черный занавес отодвигается в сторону, и мы оказываемся на свету. Яркий дневной свет заливает все вокруг.
Я чувствую, что в чем-то виноват, что должен что-то исправить, и спрашиваю глухо:
— Можно мне посмотреть, как ты это сделаешь?
Он не глядит на меня, смотрит в окно на палисадник перед ателье и обиженно произносит:
— Нет!
«Не дай Бог!» Эти слова отца еще долго преследовали меня. «Не дай Бог…» Кто был этот человек? Почему отец молил Бога защитить нас от него? Почему не мог говорить о нем без дрожи?
Однажды, застав отца одного, я спросил его об этом без обиняков.
На сей раз он выслушал меня спокойно.
— Б. — наш враг, — сказал он, задумчиво глядя на меня.
— Наш враг, — недоверчиво повторил я.