Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 83
Дом, в котором я родился и прожил двадцать восемь лет, строили еще до революции. Поселилась там семья Лаврентьевых — дедушка Михаил Андреевич, бабушка Евдокия Петровна, их семеро детей. Семья прожила в этом доме до 1969 года. Конечно, семья изменилась— умирали старшие, появлялись младенцы, отселялись дядья и тетки, погиб на войне мой дядя Евгений Лаврентьев (было ему в ту пору немногим более семнадцати лет). Центром семьи была моя бабушка Евдокия Петровна.
Бабушка (она умерла в 1974 году восьмидесяти восьми лет от роду) рассказывала, что приехала в Москву со своим мужем Михаилом Андреевичем в 1903 году из подмосковной деревни Гари Дмитровского района. Были дед и бабушка мастеровыми людьми, сапожниками, и нанялись в Москве, в Дорогомилове, на работу к хозяину. Обжились в Москве, скопили деньги — оба были работящими и хозяйственными — и переехали в Марьину Рощу, где и обосновались надолго.
Дед мой, Михаил Андреевич, умер до моего рождения. Знаю по рассказам, что в 1904—1905 годах он участвовал рядовым солдатом в войне с Японией, вернулся революционно настроенным и всячески ругал царя Николашку. Воевал он и в империалистическую войну. Революционером в сегодняшнем понимании этого слова он, конечно, не был и бунтовать не бунтовал, но к власти относился очень критически. Дед открыл маленькую сапожную мастерскую, где работали он сам да бабушка, и так и остался до конца своих дней в разряде кустарей-одиночек. Была такая промежуточная социальная прослойка, не очень в СССР уважаемая, но и не очень хулимая. Бабушка же продолжала заниматься башмачным ремеслом (была она «заготовщицей», то есть делала сапожные и башмачные верха) до старости.
Был у бабушки в тринадцатиметровой комнате, казавшейся тогда нам очень просторной, рабочий уголок — стояла там швейная машинка «Зингер», а на ней были разложены всякие привлекательные для мальчишек предметы: острые сапожные ножи, молоток, мрамор, на котором срезались края кожаных заготовок, кусок свинца для просечки в этих заготовках дырок. Удержаться от соблазна со всем этим поиграть было трудно, и то и дело раздавался горестный бабушкин голос — опять кто-то чинил карандаш сапожным ножом, или забивал гвозди сапожным молотком, или крутил и разладил машину. Тесно было, ребятишек много, и отгородиться или закрыться от них было совершенно невозможно.
Жили мы, несколько родственных семей, в разных комнатах, но все всегда тянулись к бабе Дуне. Ее ремесло и доброта здорово выручали нас во время войны. Очень туго приходилось моей маме, Прасковье Михайловне, которая осталась с двумя ребятишками да ничтожной зарплатой, и если бы не бабушка Дуня, то, кто его знает, остались бы мы живы. Ведь поголодать и поесть картофельных очисток пришлось немало— время было суровое. Много работала бабушка, всем многочисленным своим потомкам помогала, и хоть и ругала нас часто, но делала это без злобы. Перестала она брать заказы только тогда, когда состарилась. Тут стала она много читать и горевала, что не удалось ей в жизни получить образования — только и научилась что читать, а писать практически не умела.
Самоотверженная была женщина наша бабушка. Помню рассказ о том, как в первый год войны пешком ходила она в Орехово-Зуево повидать своего младшего сына Женю, призванного в армию. Ноги отморозила, но дошла и увидела сына в последний раз — ему только-только исполнилось 17 лет...
Моя мама была второй дочерью Михаила Андреевича и Евдокии Петровны. Шестьдесят лет Прасковья Михайловна прожила в Марьиной Роще — с 1909 по 1969 год — и полной мерой одарила ее жизнь всеми горестями и радостями бытия, только, пожалуй, доля горестей и трудностей была заметно побольше. В учебе моя матушка, кажется, была не очень прилежна, окончила семилетнюю школу и пошла работать в артель. В 1931 году вышла замуж, в 1935 году родился я, а в 1937-м — моя сестра Лера. Была у нас на все семейство из четырех человек восьмиметровая комната. В ней и спальня, и столовая, и гостиная, и все что хочешь. Тесновато было. Когда я подрос, то спать приходилось на полу. Стояли в этой комнате кровать, диван, шкаф, стол и три стула — вот и все было хозяйство.
Владимир Иванович Шебаршин, мой отец, был коренным москвичом. Семья отца жила в Пуговичном переулке, недалеко от церкви Николы Теплого в Хамовниках, за нынешней станцией метро «Парк культуры». Бабушка по отцу, Елена Ивановна Шулюкина, происходила из семьи купца из подмосковного городка Талдома, училась в гимназии. Уж не знаю почему, может, была какая-то история в ее молодости, но выдали ее замуж за моего будущего деда, Ивана Кузьмича, как рассказывали в семье, и не по любви, и не по расчету, а просто так, чуть ли не в наказание. Иван Кузьмич служил приказчиком в обувном магазине. Отец его, мой прадед Кузьма Андреевич, был холодным сапожником. Сидел он на одном из углов у Никитских ворот, под маленьким навесиком. В мороз и в жару, в дождь и в ведро приколачивал косячки, ставил заплатки да набойки. И клиентура у него, видимо, была из бедняков— человеку состоятельному у холодного сапожника делать нечего.
Владимиру Ивановичу много учиться не довелось. Пошел работать на фабрику «Парижская коммуна», вступил в партию, был призван в армию на действительную службу. Ему много пришлось походить в серой солдатской шинели — призывали вновь в 1939 году, а потом, уже надолго, — в 1941-м. Был ранен, награжден орденом Красной Звезды и закончил войну в Венгрии.
Туго нам приходилось без него. Хлеб во время войны давали по карточкам — четыреста граммов в день по детской и четыреста пятьдесят по «служащей», мама работала в домоуправлении. Добыть какую-нибудь еще еду было невероятно трудно, а меня угораздило однажды потерять хлебные карточки всего семейства на целые десять дней. Вот горе!
Холодно было зимой. Дров давали мало, заборы, сараи, а кое-где и двери сожгли в самом начале войны. Поставили все в своих комнатах железные печки-буржуйки, трубу — в форточку, готовили на них и около них грелись. В школе сидели, не снимая пальто, чернила в чернильницах замерзали (шариковых ручек в ту пору еще не изобрели). Тетрадей тоже не было, и писали на чем придется.
Но самым страшным был не голод и не холод. Для наших старших страшнее всего были извещения с фронта— «похоронки». Только один наш маленький дом потерял на войне пятерых молодых ребят, и двое вернулись калеками. Мой дядя, Владимир Уваров, был ранен зимой 1941 года под Нарофоминском и вскоре умер. Простудился и умер дед Иван Кузьмич, умерла сестра отца, тетя Люба, погиб на фронте ее муж. Мы, маленькие тогда ребятишки, не понимали смысла происходящего и воспринимали жизнь без вопросов, такой, какой она была.
Помню, мама посылает меня, семилетнего мальчика, за газетой. Бегу по Шереметевской к газетному киоску и забавляюсь — опускаю монетку за ворот рубашки, встряхиваюсь — и монета выпадает из штанишек в марьинорощинскую пыль. Мои грудь и живот покрыты фурункулами. Лекарств нет — идет 1942 год. Под рубашкой я обмотан не бинтом (бинтов тоже нет), а куском ткани, отрезанной от старой простыни. К нарывам приложены листья подорожника, будто бы помогающие при воспалениях. Все это меня не очень беспокоит. Опускаю монетку очередной раз за воротник, и — о горе! — она завалилась за повязку и извлечь ее никак невозможно. Газету раскупают без меня. Мама не сердится...
Ознакомительная версия. Доступно 17 страниц из 83