Пашок покопался в приложениях и нашел целый арсенал смайликов. Выбрал самый позитивный и отправил ей. Незамедлительно последовал ответ: «Привет!»
Выставив два пальца в экран и подпрыгнув на стуле от избытка чувств, Пашок выкрикнул:
Ирина довольно хмыкнула и, посидев еще минут десять, засобиралась домой. Перед выходом оглянулась попрощаться, но братец с головой ушел в переписку. Она не стала его отвлекать. Пусть заталкивает виртуальной красотке «витаминки», а та — давится.
ГЛАВА 2
Привет
Зима уходила нехотя, тяжело, словно старуха, прожившая долгую мучительную жизнь. Серая слякоть замерзала к утру, а к вечеру противно хлюпала под ногами. Мой город, прежде солнечный, наполненный жизнью и суетой, теперь замер, соболезнуя и переживая этот затянувшийся уход. Казалось, это я погибала. А холодная безликая старуха с ухмылкой забирала меня с собой…
К новому состоянию пришлось привыкать почти год. Сначала, чувствуя себя непривычно спокойно, можно было поразмышлять, раскладывая отдельные события по полочкам: «А что было бы, если бы не…» Потом, неожиданно привыкнув, можно было присмотреться к себе со стороны. Картина жалкая, но полезная. Вдруг да обнаружишь едва живую надежду на счастливый случай, который возьмет и перевернет твою жизнь, и ты станешь кому-то необходимой прямо сейчас, немедленно. Увы… ждать еще тяжелее, чем отпускать.
Я и ждала, ждала стоически, но ничего не происходило. Что-то во мне завяло, скрючилось… перепуталось, тихонько угасая вместе с беззубой старухой зимой.
А потом… пришел страх, медленно заполняя все вокруг, и я перестала замечать людей, их эмоции, запахи, прикосновения. Страха стало так много, что он приобрел цвет и свойство. Серый и тупой, он подкрадывался сзади и смрадно дышал в затылок, готовя мое погребение одиночеством.
Изредка проявлялась мама, возникая на экране компьютера вдохновленной, немного уставшей от лондонской суеты и погоды. Настаивая на поиске постоянной работы, она предлагала десятки вариантов. Целая армия ее знакомых с выразительными именами Леопольд, Теодор, Револьд и бог его знает кто там еще готовы были устроить, предоставить, пригласить на самые престижные должности в сфере, к которой я была равнодушна. Маме казалось, чиновничья деятельность настроит меня на деловой лад, не даст провалиться в депрессию, подстегнет к действию — и я наконец обрету душевное равновесие. «И потом, — выдыхала она, — хватит уже стоять у мольберта. Ты со своим вкусом и пониманием искусства просто обязана помочь…» — далее называлось имя таинственного «беспомощного» чиновника, который не мог обойтись без моей помощи. Мне было ее жаль, несмотря на то что она отлично выстраивала логические цепочки, в которых я путалась и терялась. В силу расстояний и обстоятельств моя прекрасная мама не могла быть рядом. Этот факт нервировал ее, кажется, больше, чем меня. Она переживала, металась. А мне ничего не оставалось, как успокаивать ее, засыпая ссылками на ресурсы заказчиков, публиковавших мои работы. Мама закатывала глаза и, вздыхая, называла мое творчество «отъявленной коммерцией», «пустотой».
— Ева, девочка моя, — с придыханием шептала она с экрана, — перестань растрачивать то, что дано тебе Господом. Не хочешь отдохнуть от красок, тогда с головой уходи в искусство, беги туда без оглядки. Ну что тебе нужно? Деньги? Скажи сколько — я пришлю…
Я качала головой, стараясь скрыть подкатывающий к горлу спазм. Мне действительно было жаль ее.
В конце концов, между нами (в который раз) родилось глухое недовольство. Грустно.
@
Кистью, наполненной краской, можно выразить любое состояние, любую эмоцию — говорить намного сложнее, и уж тем более просить. Я сумела вернуться к живописи, работая по десять часов в день, не давая себе передышек, исступленно, до обмороков. Я искала себя, разбирая на крошечные детальки все обстоятельства гибели моего счастья. Совмещая одновременно несколько техник, я писала абстракции в ахроматическом хаосе чувств — обманутого доверия, разочарования, потери и всего того, что люди часто называют меланхолией, апатией или депрессией. Странно, но некоторым людям болезненные переживания нравятся больше, чем простые человеческие радости. Они упиваются ими, находя своеобразную эстетику в личных трагедиях. Хотя что тут странного — не каждый способен одним усилием воли сделать свой завтрашний день счастливее.
Моя жизнь разделилась на две половины — «до» и «после». Гранью между двумя этими составляющими служил горький семейный опыт, приобретенный год назад. Он сконцентрировался в двух неровных пирамидах, которые высились в углу спальни. Упакованные в плотные мусорные мешки, разновеликие подрамники с натянутыми на них холстами хранили мою персональную крошечную вселенную, полную света и сантиментов наивной идеалистки. На них распространялось строгое табу. Никто не имел права касаться моего прошлого, оно не подлежало продаже, перемещению и тем более обсуждению.
Все сущее «после» представлялось теперь отражением теней в мутных зеркалах с максимальным процентом погрешности. Не оставляя места душе, я писала кукол из человеческой кожи, набитой свежим ливером, боль и страх. Аскетичные бродяги, злые девственницы и добрые блудницы, веселые грешники и отъявленные праведники — бесконечная галерея образов, преследующих друг друга в калейдоскопической последовательности моего воображения. Я искала ответ на один лишь вопрос, гвоздем сидевший в сознании: за что и почему со мной? Получалось два вопроса, но меня устроил бы один ответ. Я спрашивала всех известных богов, а они молча посмеивались над моими нелепыми потугами быть услышанной. У сильных всегда есть преимущество безнаказанно унизить слабого, молча игнорируя.
И тогда я написала глухого бога. Горбатый сморщенный старик без ушных раковин похотливо ласкал толстых розовощеких младенцев, похожих на поросят. Их черные рожки путались в густых золотистых шевелюрах, а тоненькие крысиные хвостики, изгибаясь, прятались в пушистых крыльях. Я бросила ему перчатку первая, но он не счел нужным откликнуться. Потому что был слаб и труслив.
Полотна валялись везде — свернутые свитками, приклеенные скотчем к стенам, неумело и грубо прибитые разномастными гвоздями к подрамникам. Я пропиталась стойким запахом масла и растворителей, вызывающим тошноту. Не обращая внимания на недомогание и усталость, я продолжала искать…
Психопат Алмазов восторженно вопил, заламывая руки: «Дарецкая, ты превзошла себя! Эти твои штуковины стоят денег! Настоящих, разноцветных денег!» Я презирала деньги — может быть, оттого, что никогда не испытывала нужды в них, умея довольствоваться малым, а следовательно, не была зависима. Когда разговор заходил о размере гонорара, у Алмазова появлялся зловещий симптом — глаза становились беспокойными и злыми, а мышцы лица — неподвижными. Он превращался в мумию. Это был почти кошмар — толстая голодная мумия со сверлящим взглядом, готовая загрызть любого, кто посягнет на ее профит.
Ах, ну да… Авдей Алмазов — мой арт-агент, истерик и фрик, расчетливый, с аппетитом аллигатора, который неизменно твердит: «Работай, детка, а не копайся в себе и прошлом… Самокопание до добра не доведет, но!!! — Тут он обычно выдерживал многозначительную паузу, а потом, закатывая масляные глазки, заканчивал: — Если оно помогает тебе создавать коммерческие шедевры, я не против… Только не слети с катушек». Присутствуя рядом с моим «самокопанием» странной константой, Алмазов старался казаться благодетельным другом, но все его потуги выглядели неестественно и вульгарно. Он был неплохой продавец, связывающий меня с «Большой землей», поэтому с его существованием приходилось мириться и даже иногда считаться. Он несколько раз покушался на мое прошлое, конвертируя его в фантастические предложения, но я твердо стояла на своем. Все, что написано в «той» жизни, принадлежит тем, кого теперь нет.