Софистическая речь кажется когерентной только в силу своей односторонности, в силу того, что она обособлена от целого и прячет свою парадоксальную связь с тотальностью языка. Софист отстаивает определенную точку зрения, даже зная, что одновременно существует множество доводов в пользу другой, противоположной точки зрения. Стремясь сделать свою речь когерентной и последовательной, он использует в ней только те аргументы, которые подкрепляют представляемую им точку зрения, и не упоминает возможные контраргументы. Таким образом, софист заменяет тотальность языка тотальностью капитала. Когерентно выстроенная речь делает вид, будто следует важнейшему правилу формальной логики, правилу «tertium non datur», «третьего не дано». Но тем «третьим», которое исключается из когерентно организованного языка, становятся деньги – они начинают управлять языком как снаружи, так и (в качестве его темной сердцевины) изнутри, превращая его в товар. Столкновение позиций, каждая из которых последовательно и когерентно представляет те или иные частные, односторонние, партикулярные интересы, в конечном итоге, приводит к компромиссу. Этот компромисс необходим – только он может установить мир между спорящими партиями и сохранить целостность и единство общества. В сущности, компромисс имеет форму парадокса, так как он одновременно признает и подтверждает два отрицающих друг друга высказывания. Но, в отличие от парадокса в собственном смысле слова, компромисс формулируется не в медиуме языка, а в медиуме денег. Компромисс заключается в том, что представители каждой из противоположных точек зрения получают финансовое вознаграждение за то, что признают истину противоположной стороны. Софисты, приводившие аргументы в пользу обеих сторон, также получают финансовое вознаграждение. Следовательно, можно сказать, что в результате замены парадокса компромиссом власть над тотальностью языка переходит от языка к деньгам. Компромисс – это парадокс, оплаченный за то, что он не выглядит как парадокс.
Философ, напротив, позволяет скрытому парадоксу проявиться в полном блеске его логической очевидности. Этим блеском он обязан, в первую очередь, эффекту неожиданной откровенности, обнаружения сокрытого, раскрытия того, что раньше таилось за речевой оболочкой. Покуда парадокс, внутренне структурирующий речь софиста, остается непроясненным и пребывает во мраке неочевидного, эта речь автоматически оказывается под подозрением в манипулятивности и служении каким-то тайным интересам. Философ, вскрывающий парадоксальную сущность такой речи, заставляет нас утвердиться в этом подозрении. Тем самым подозрение преобразуется (пусть лишь на некоторое время) в невольное и неизбежное доверие к философу, осуществившему данное вскрытие. Адресатом речи софиста является народ. Но народ в принципе недоверчив. И особое недоверие он испытывает как раз по отношению к гладкой, хорошо выстроенной, правильной речи. Красноречием говорящего могут восхищаться, но ему не доверяют. Сократ берет на вооружение эту народную недоверчивость, обращая ее против софистов. Недаром в своих речах Сократ с неизменной похвалой отзывается о ремесленниках, например о корабельных мастерах или лекарях, которых он противопоставляет лживым софистам. Но одновременно он утверждает безусловное превосходство тех, кто заботится о целостности, тотальности, над теми, кто занимается частными делами, то есть над большинством людей из народа. Стратегия Сократа парадоксальна и в тактическом отношении: он объединяется с народом против «знающих» и со знающими – против народа, а в итоге вызывает раздражение и у тех, и у других. Но это мало заботит философа, ведь его цель – не нравиться, а направлять. Поэтому ему нужна не тьма, а свет. Философ хочет быть правителем, который завораживает, озаряет, ослепляет и управляет силой света, излучаемого открытым им парадоксом.
Однако сложная игра доверия и недоверия, неизменно вызывающая эффект ясности, прозрачности и очевидности, еще не служит достаточным объяснением специфического эффекта очевидности, порождаемого вскрывающей парадокс философской речью. Эта очевидность носит совершенно особый характер, так как относится к тотальности. Парадокс есть икона языка в его тотальности. Суть парадокса в том, что два противоположных высказывания мыслятся и принимаются в качестве истинных одновременно. Но тотальность языка и есть не что иное, как единство всех возможных тезисов и антитезисов – это следует уже из того, что из парадокса, по правилам формальной логики, можно вывести все возможные высказывания. Парадокс является иконой языка, поскольку открывает вид на его тотальность. Но это именно икона, а не миметическое изображение языка: парадокс не отображает уже существующую, заранее данную тотальность языка, а позволяет ей впервые получить форму. Точно так же икона как изображение Бога понимается в христианской традиции как образ без прообраза, поскольку христианский Бог невидим. Парадокс, открываемый (или скорее создаваемый) философом, – это икона логоса, очевидность которой абсолютна как раз в силу того, что не может быть затемнена сравнением с оригиналом.
Однако со временем свет очевидности, излучаемый вскрытым парадоксом, может померкнуть. Как сказали бы русские формалисты, постепенно происходит «автоматизация» парадокса и он начинает восприниматься уже не как парадокс, а как нечто едва ли не самоочевидное. Парадокс темнеет, как все старинные иконы. Когда это происходит, его необходимо либо отреставрировать, либо заменить новым парадоксом, новой иконой логоса. Конечно же, не все парадоксы становятся иконическими, не все способны излучать достаточно интенсивный свет очевидности и демонстрировать тотальность логоса с таким блеском, что избытка ясности, ими производимой, хватает на то, чтобы философ получил шанс в течение некоторого исторического времени управлять всем полем языка.
На протяжении всей своей истории философия постоянно пытается открывать или изобретать все новые и новые парадоксы, дабы взять верх над односторонней научной и политической речью. Историю философии можно представить как собрание иконических парадоксов, каждый из которых излучает свою собственную очевидность, не вступая в противоречие с другими парадоксами, поскольку парадоксы не могут противоречить друг другу. Поэтому так называемые философские учения, которые в действительности учениями не являются, могут мирно сосуществовать, тогда как научные учения между собой конкурируют. Уже у Декарта, как основателя западной философии Нового времени, воля к парадоксу играла ключевую роль: мыслящий субъект понимался им как место и медиум сомнения. Картезианское эпохе, практикуемое философом в отношении противоречивых мнений, с которыми он постоянно сталкивается в текстах и устных речах, означает не что иное как решение жить в состоянии парадоксальности, стать носителем парадокса, ведь решение дистанцироваться от всех мнений логически столь же парадоксально, как и решение все мнения принять или отвергнуть. Блеск очевидности, исходящий от этого парадокса, озарил всю современную эпоху. И только этот блеск придал видимость убедительности когерентным, методологически корректным выводам Декарта, формально-логическая ясность которых при ближайшем рассмотрении оказывается довольно проблематичной. Своей очевидностью картезианский метод целиком обязан парадоксу, составляющему его исходную точку. Позднее картезианское эпохе в другой форме повторил Гуссерль. Его якобы очевидный феноменологический метод де-факто также базируется на парадоксе феноменологического эпохе.