3
Свадьбу сыграли в середине июня. Отметили ее скромно, в кабачке на берегу Эско, вверх по течению от Камбре. Ноэми надела кремовое платье с гипюровым воротничком и манжетами, приколола к поясу тюлевую розу с серебристой бисерной сердцевинкой. В руке она держала высокий букет из одиннадцати пушиц, которые ее сестры набрали для невесты. Теодор-Фостен вплел белые ленты в гривы своих лошадей и разукрасил мачту баржи пышно, как майское дерево. К полудню заморосил дождик, но он не прогнал солнце, а только помелькал в его лучах сверкающими янтарными проблесками. Никола Орфлам поднял стакан за здоровье молодых и весело вскричал: «Солнце и дождик, ну и ну! Никак и дьявол тоже нынче выдает дочь замуж!»
В тот день Ноэми сменила фамилию Орфлам на Пеньель, а отца с матерью и десятью сестрами, а также свое детство, на замужнюю жизнь в качестве супруги Теодора-Фостена. Она ощущала волшебную легкость, несмотря на всегдашнюю меланхолию, по-прежнему глухо терзавшую ее душу. Ей трудно было определить, за что она полюбила человека, которого избрала своим мужем. Она знала только одно: жизнь без него ввергла бы ее в истинное безумие.
Виталия глядела на невестку, сидевшую подле ее сына, с тихой благодарной радостью, со счастливым удивлением. Наконец-то у нее была дочь, которую ей так и не довелось родить самой, и эта дочь, думалось ей, слишком чиста душой, чтобы пасть жертвой проклятия, которое поразило саму Виталию, умертвив ее шестерых сыновей. Но в то же время ее сердце впервые пронзила холодная боль вдовьего одиночества, а постаревшее тело жалко вздрогнуло от страшного сознания безнадежной неприкаянности: прошло, улетело навсегда время ее горячих любовей. Ей вспоминались прежние ночи, еще живые в ее сердце, еще жгущие плоть, когда ее тело, орошенное соком тела ее мужа, белело под простыней, словно нежная чаша с молоком, благоухающим айвой и ванилью.
А Теодор-Фостен не думал ровно ни о чем. Он сидел, тесно прижавшись к Ноэми, пытаясь приноровить сумасшедшую скачку своего сердца к ритму того сердца, что билось рядом. Сквозь шум и гвалт, сквозь смех и песни гостей он прислушивался к пронзительным вскрикам гагар-черношеек и мрачному уханью выпей в теплом вечернем воздухе, на берегу Эско. И впервые в жизни он понял, как глубоко немота его отца затронула его собственную душу, породнив его голос с трепетной жалобой загадочной птицы. Ему вспомнились прежние дни, когда он шагал рядом с лошадьми по тягловой тропе, под взглядом отца, во всю жизнь не сказавшего ему ни слова, и его тело, истомленное любовным желанием, на миг содрогнулось от чувства пустоты, словно в этих птичьих посвистах, доносившихся с берега, прозвучал скорбный голос умершего отца. Он схватил руку Ноэми и изо всех сил сжал ее. Она опустила глаза, но когда подняла их вновь, ее лицо озаряла спокойная, доверчивая улыбка. И он тотчас позабыл все свои муки и вновь стал сильным, как мужчина, и счастливым, как дитя.
В начале следующей весны Ноэми родила сына. Он получил имя Оноре-Фирмен и воцарился на борту «Божьей милости» с радостной непринужденностью всеми любимого существа. Это был спокойный, веселый малыш, казалось, вовсе не знавший ни гнева, ни печали. Все вокруг было ему счастьем и забавой; он научился петь раньше, чем говорить, и танцевать раньше, чем ходить. Он жил с таким горячим нетерпением, что и все окружающие ежедневно просыпались со светлыми надеждами и каждый вечер засыпали с ощущением сбывшейся радости. Затем появилась дочка, которую назвали Эрмини-Виктория. Она была тихой и робкой, как мать, на которую, впрочем, походила и во всем остальном, однако ее брат умел отвлечь девочку от ее печалей и страхов. Дети очень любили волшебные сказки, которые Виталия рассказывала им по вечерам, укладывая спать. Сказок этих было великое множество: и про Жана-Медвежонка, — сына Гея-Весельчака, который отправился в лес вызволять трех королевен из заточения у Карлика Биду; и про Жака-Юло, по прозвищу Сурок, который нашел под землей горючий камень; и про злоключения красавицы Эмергарт, попавшей в плен к свирепому Финерту, а также тысячи историй про Тиля Уленшпигеля и двух его верных спутников… Когда Виталия, сидя на краешке постели, рассказывала все эти народные легенды про фей и людоедов, чертей и великанов, духов лесов и вод, завороженным детям вдруг чудилось, будто от их бабушки исходит какое-то загадочное молочно-белое сияние, словно и она сама наделена странной, пугающей, нездешней силой, словно она-то и есть бессмертная старая царица реки Эско.
А еще иногда она рассказывала им истории о рыбаках: одни погибли в открытом море на сгоревшем корабле, другие вытаскивали сетями огромных рыб, певших женскими голосами, третьи, утонувшие, возвращались из морской пучины на берег, чтобы повидаться с родными и подарить праведникам солнечный жемчуг и кольца из лунной и звездной пыли, а злодеям предречь страшную смерть. Все эти сказки долго еще звенели в сонных детских головенках, населяя их сны толпищами фантастических существ; и утром, по пробуждении, мир казался им полным тайн, которые и манили и отпугивали. Эрмини-Виктория радовалась тому, что живет среди «речников», а не с этими чужими, непонятными «сухопутными», которые вечно борются то с каким-нибудь ужасным демоном, то с жестоким и жадным великаном, и не с теми, совсем уж дикими, что обитали на морском побережье. Особенно мучили ее две истории: одна про Большого Халевина, что скачет, распевая чудесным голосом, через залитый лунным светом лес, где на ветвях висят девушки с длинными косами; и другая — про юного Кинкамора, который объехал весь мир и еще множество других миров, спасаясь от смерти, что шла за ним по пятам, износив в этой погоне тысячи пар башмаков. И она решила, что не хочет быть взрослой. «Если я останусь маленькой, — думала девочка, — никто меня не заметит. И я буду становиться с каждым днем все меньше и меньше. И сделаюсь такой крошечной, что даже смерть не сможет меня отыскать, пусть хоть сколько пар башмаков стопчет. И никакой злой жених меня тоже не найдет. Я затаюсь где-нибудь в уголке нашей баржи, и смерть никогда меня не заберет — ведь даже жизнь и та про меня забудет!» И она замкнулась в своем детстве, как в скорлупке вечности, надеясь остаться невидимкой.
Оноре-Фирмен, напротив, сгорал от желания покинуть сцену этого плавучего театра, где жизнь словно застыла навечно. Ему хотелось объездить весь мир, избороздить все моря, повидать большие города с их каменными вершинами, устремленными к небесам, с их улицами, кишащими людьми; хотелось проехать по густым лесам, населенным свирепыми зверями и страшными людоедами, которых он, конечно же, ничуть не боялся. Сонное течение каналов и рек на этих плоских равнинах наводило на него скуку; он мечтал плавать на огромных пароходах, чьи трюмы набиты не мрачным углем, но пряностями, фруктами, радужными тканями, оружием и золотом, а еще черными рабами. Он воображал, как входит на таком корабле в шумную гавань пОд крики людей, вой рогов и птичий гам, в багровом зареве заката. И, подобно Яну-Звонарю, он готов был продать душу дьяволу, лишь бы его мечты превратились в праздничный фейерверк реальности.
4
Но, увы, не дьяволу понадобились детские, жадные до приключений души, — люди сами завели бешеный шабаш в честь богов без ликов и имен, но зато со свирепыми пастями и бездонным, ненасытным чревом. Это пустое чрево алкало пищи и громогласно заявляло свои права гулким барабанным боем и пронзительными воплями рожков. Вот почему Теодору-Фостену пришлось покинуть свое чересчур спокойное суденышко, дабы явиться к столу, накрытому для простых людей сильными мира сего. Несколькими годами раньше, когда он достиг возраста военной службы, его постигла неслыханная удача: он вытянул пустой номер. И он, этот бедняк, даже не смог оценить щедрый дар судьбы — в те дни иное счастье заполняло его душу. Он попросту решил, что именно любовь и уберегла его от армии, и с простодушной уверенностью положился на ее волшебную силу. Но теперь жизнь одним махом покончила с его везением, которое он считал вечным, и не оттого, что любовь ослабела, — напротив; просто колесо лотереи завертелось-закружилось и пошло вразнос, указывая без разбора на знаменитых и безвестных, на влюбленных и равнодушных, на счастливых и отчаявшихся.