1
Прокоп Поупа был пария. В прошлом преподаватель литературы, он был вынужден сменить род занятий. Перед ним захлопнули все двери образовательных учреждений от университета до детских садов. Но зато дважды распахивали двери тюрьмы.
Уже много лет Прокоп Поупа исполнял должность дворника. Мыл коридоры, окна и лестницы в домах одного из кварталов, находящегося в стороне от центра города, а сверх того, в его обязанности входило осенью подметать палые листья, в зимнюю же пору очищать от снега тротуары перед этими домами.
Со временем он более или менее свыкся с наложенной на него опалой. Упрямо и терпеливо нес он бремя последствий сделанного им выбора, и не собирался идти ни на какие компромиссы ради изменений к лучшему в своей судьбе. У него отняли его профессию, отняли заграничный паспорт, а взамен вручили метлу, ведро и половую тряпку. У себя в стране Прокоп Поупа был расконвоированным заключенным, находящимся под надзором. И подметал малую часть географического пространства, замкнутого в пределах своего отечества.
_____
Доказательства стойкости своих политических убеждений Прокоп Поупа давал, что называется, каждодневно, но вот что касается матримониальных обязательств, то тут стойкость и постоянство его оказывались весьма и весьма проблематичными. Он дважды разводился, да и другие его связи с женщинами тоже не выдержали разрушительного воздействия времени.
Каждый его брак, прежде чем распасться и завершиться разводом, увенчивался рождением ребенка. От первой жены Магды у него была дочка Олинка, а от второй, Марии, — сын Ольбрам. Дочку он видел редко, потому что она жила в провинции. Ну а что до сына, Прокопу доверяли пасти его всего два вечера в неделю, правда, время от времени подбрасывали и на выходные.
Так что, если иметь в виду его неудачные Любови, отлученность от детей и ничтожную горстку друзей, что у него еще оставались — большинство его сотоварищей молодости эмигрировали на Запад, — Прокоп Поупа был человек достаточно одинокий. Он прозябал, оттесненный на тот крохотный пятачок на обочине жизни, который очертила ему судьба и который все больше и больше сжимался. Потому-то ему и приходилось сосредоточивать все свое внимание на том немногом, от чего он еще получал радость, и научиться извлекать из этой шагреневой кожи малые толики привлекательного, крошки еле заметного прекрасного, обнаруживать пространства, о которых он и не подозревал. Он обрел огромный опыт в искусстве неуловимого и исчезающе малого. И это спасало его от горечи и уныния, которые упорно подтачивали многих из тех, кто оказался в таком же положении.
В этом и была причина, почему столь большое значение приобрела для него уборная в его квартире. Многолетняя работа метельщиком и уборщиком развила в нем чувство, нет, нет, не собственной ничтожности и покорности, а иронии и непритязательность с некоторой даже примесью чудаковатости.
2
Прокоп Поупа был безраздельным и абсолютным владыкой в своем жилище. Оно состояло из комнаты и довольно-таки просторной кухни. Поскольку комната выходила на улицу, а по ней ездили машины и трамваи, кухню, которая была окнами во двор, Прокоп разделил перегородкой из вагонки, верхнюю ее часть сделал стеклянной, поставил кровать в отгороженном закутке, и с той поры уличный шум не мешал ему спать.
Двор был большой; окруженный шести- и семиэтажными домами, он имел форму вытянутого прямоугольника и весь был засажен деревьями. К началу лета он был сплошь зеленым; тут росли березы, буки, яблони, сирень, большая старая липа, ясени, всякая беззаконная кустарниковая поросль, сорные травы, папоротники, над которыми пылали темно-красные цветы шиповника.
Во двор выдавалось строение высотой примерно в два этажа, прилепившееся к одному из домов. В середине лета оно все утопало в зелени. Это серое оштукатуренное строение с плоской крышей, крытой оцинкованным железом, посередине которой возвышался небольшой световой фонарь, здорово смахивало на мастерскую или на склад. Однако оно не было ни мастерской, ни складом. Нелепое это здание, скрытое зеленью и кустами, было молитвенным домом евангелических христиан, и каждый день в час вечерни, а по воскресеньям утром и вечером в нем звучали голоса верующих, распевающих псалмы и славящих Всевышнего.
Весной эти голоса, исполненные сдержанного, степенного ликования, служили своеобразным аккомпанементом неистовому щебету птиц, у которых был брачный период, и крикам детей; летом ненавязчиво соперничали с доносившимися из настежь распахнутых окон неистовыми ритмами радиоприемников и прочих воспроизводящих музыку устройств; осенью звучали в унисон с монотонным перестуком капель нескончаемых дождей, и лишь зимой пространство, замкнутое между промерзшими, пропитанными сумраком стенами, придавало им некоторую глуховатость и охриплость.
Так текла жизнь в этом заросшем травой и засаженном деревьями дворе, окруженном оштукатуренными желтовато-коричневыми или охристыми стенами домов, на которых проступали кое-где бурые пятна, и освященном наличием склада во имя Господа Милосердного.
С высоты своего шестого этажа Прокоп наслаждался видом этого двора-сада, дававшим ему ощущение простора и глубокого умиротворения, ощущение, которое еще усиливалось бескрайностью небосвода над остроконечными крышами, ощетинившимися башенками, печными трубами и телевизионными антеннами, похожими на грабли и куриные насесты. И он был счастлив в своей обители между облаками и вершинами деревьев, счастлив, совсем как городская галка, устроившая гнездо в углублении утеса.
А вот зато соседи его смахивали скорее на обитателей берлоги, а не вольера. И хотя носили они чрезвычайно красивые фамилии, создавалось впечатление, будто они изощряются, как только могут, чтобы представить свои родовые прозвища в самом что ни на есть смешном виде.
Верхний сосед, пан Славик[1]— великан, словно бы вырубленный топором, с плечами, как у циркового борца, и квадратной головой, насаженной на такое же туловище. Лицо его вечно сохраняло угрожающее выражение, взгляд из-под неизменно насупленных бровей поражал своей свирепостью, хотя надо сказать, что Прокоп встречался с ним только на лестнице, когда тот с налившейся кровью физиономией, хрипло дыша от усилий, тяжело поднимался к себе наверх. Хриплое дыхание отчасти, видимо, объяснялось тем, что он вечно был обременен какой-нибудь ношей — то сумкой, набитой бутылками пива, то старой собакой, у которой были парализованы задние ноги и которую пан Славик выносил гулять два раза в день. Прогулка была недолгой, вокруг домов. Больное животное еле-еле передвигалось на передних лапах, заднюю же, парализованную часть туловища, хозяин нес на подведенном под собачье брюхо широком шерстяном шарфе карминно-красного цвета, оба конца которого он держал в руке, орудуя им с ловкостью и осторожностью кукловода. Было немножко смешно и в то же время мучительно смотреть на то, как этот великан выгуливает дряхлого пса на огненноцветном шарфе. Чтобы загодя отбить у окрестных мальчишек или иронически настроенных прохожих охоту позубоскалить, пан Славик свирепо выпучивал глаза, как бы грозно предупреждая: «Эй вы, свора кретинов! Если кто-то вздумает посмеяться над моей собакой, враз получит пинка в задницу!» Весь же вид старой собаки свидетельствовал лишь о том, что она безмерно устала от жизни и позволит смеяться над собой кому угодно и сколько влезет, так как она давно оглохла, а ее глаза навыкате помутнели от катаракты. Иные добрые души из проживающих в доме поначалу рисковали рекомендовать пану Славику усыпить бедное животное. Но в ответ вышеупомянутый Соловей рычал такое, что добрые души стали старательно обходить его стороной.