Два часа в подвале ушло на раскачку, пришлось даже пригрозить декламацией стихов и пообещать три литра пива со стипендии, прежде чем нашлась плотная бумага в рулоне, сангина и уголь. Еще пятнадцать минут воспроизводился замысел. Сергей держал фотографию и комментировал схожесть. Эх, жаль, что он не пошел в художники! Красота: сам задумал, сам воплотил. Ни тебе придурков режиссеров, ни идиотов партнеров. Сам, все сам. Без ансамбля.
Поднявшись из подвала, он потянул полной грудью влажную густоту свежеющего, чуть смеркающегося воздуха. Апрель наступил, эх, апрель! Справа серая громада сталинского ампира срезала полмира, но с левой стороны, над военно-барачной чернотой деревянного урода, высоко всперенные розовые облака перебивали бледно-зеленое вечереющее небо. Зябко пахло заметно обтаявшими за день крышами. Хорошо! Плотнее прижав локтем сверток, он по косой узкой тропинке пересек дворик и оглянулся на далекий закат: там, далеко-далеко за рекой, прямо вверх уходили серые дымы заводских гигантов, а за ними сияющее невидимым солнцем, до кислоты во рту лимонное небо слоилось оседающим смоком. Там еще было светло. А на этом берегу по сиреневому затихающему полумраку центра уже расцвечивались цветные от штор и абажуров окна. И по крышам рвано помаргивали неоновые лозунги: «Хран…те деньги в Сберег …асе», «С…ава народу-ст…оителю…». Времени оставалось в обрез, наверняка его уже ругали во все тяжкие. Разве что Ленка скорбела. И как она так вдруг расцвела? Еще осенью была кулема кулемой, а тут на тебе. Разом пропала детская одутловатость щек, разрез на юбке разошелся до пределов дозволенного, да и с гримом кто-то явно помог: ее азиатская кровинка обрела особую пикантность. В общем, барышня стала достойна самого пристального внимания.
Перед входом в Дом актера под фонарями толклось несколько человек. Это курили участники и зрители капустного представления. Профессионально поставленный смешок слышался от угла. Каждый раз в подобных случаях чувствуешь себя подросшим Бемби с мягкими маленькими рожками посреди ветвистых самцов. Вежливо, по этикету первым поздоровавшись с настоящими артистами, студент юркнул за тугую высокую дверь. А в вестибюле около гардероба уже не протолкнуться. Наскучался народ за зиму, после старого-то нового года не было приличного повода собраться большой компанией. Двадцать третье февраля праздник в театрах не ахти какой, сплошь шефские концерты. К тому же Сергей чуть ли не один на круг, кто честно послужил Советскому Союзу, остальные… ну, либо плоскостопие, либо эпилепсия. Нет, стоп, восьмое марта! Они, кстати, в училище очень даже неплохо по этому поводу приняли. С приключениями и даже рукоприкладством. Спасибо Пете Мазелю, он все взял на себя, иначе праздник еще долго бы продолжался в учительской. А фактурную гордость всегда и за все прощали. Тем более за то, что он и не делал. Сергей скинул пальто на руки зазевавшемуся однокашнику и влетел в зал.
На сцене, где уже все было разгорожено и выставлено, подстраивали хрюкающие и свиристящие микрофоны. На его появление единовременно облегченно выдохнули и загалдели наперебой. Приятно быть до такой степени ожидаемым. Тихо, тихо, родимые. Все вовремя и к месту. И дедушка Станиславский готов. Свернутая лента картона пружинно распласталась по кулисе. Надуманный ужас бурно сменился восхищенным ликованием. Конечно, каждый понимает, что этот капустник более экзамен, чем что-либо вообще. Именно сегодня мамонты составят себе мнение: кто талантлив, а кто так. И никакие госы потом никого не переубедят. Жуть. Но нужно хранить лицо, как говорят японцы. Хранить надменное, каменное, царственно важное лицо. Никакой поэзии, а тем паче романтики. Монолит. Бетон. Свая. Скорее бы диплом. И потом можно никому ничего не доказывать. Просто работать. Эх, если бы каким-то чудом да в «Красный факел». Но, уже давно ясно, кого Иониади возьмет в труппу, а у кого родители «не те». А в другой театр он и сам не пойдет. Смысл? Нет, либо в «Факел», либо в столицу.
Сергей спрыгнул со сцены в зал, отряхнулся. Выпрямляясь, повел глазами по пустым рядам красно-бархатных спинок. И вздрогнул. Автоматом закончил общий осмотр и намагничено вернулся взглядом туда. Туда, где на средине средних рядов сидела фарфоровая фея. Стоп. Не забывать хранить лицо. Кто такая? Почему вошла во время репетиции? Он с сохраненным лицом навис над статуэткой: «Вы кто? Почему в зале?» — «А…» — «Ну?» — «Я… мы… из хореографического училища. Мы тоже заняты».
Что такое хореографическое училище? Вы хоть раз были в хореографическом училище? Тогда о чем с вами разговаривать? Спасало звание народного лидера и незабвенный возраст. Сергей продолжал как на автопилоте: «Имя? Почему одна?» А вдруг стало жарко. И страшно сухо. Лишь бы голос не сорвался: «А почему я раньше не видел?» Красный бархат спинки фиолетовой тенью расплывчато очерчивал контур из белого платья. Платья? Нет, что-то совершенно не материальное. Ни блеска, ни плотности. Туман.
«Как имя»? — «Татьяна». Татьяна. Татиана… Имя, ну что в нем? Что в нем такого, что вдруг подчиняет тебе называемого вслух человека как щелчок закрывающегося замочка? Кто там? Да, Пушкин: «Что в имени тебе моем?» Что? Власть. Владение. Обладание. Это тайна, которую очень хорошо знали мудрецы древности и поэтому старались обходиться в беседах без взаимоименований, обращаясь только эпитетами, ценя чужую свободу и страшась необратимости всего свершаемого. Это тайна, которую заново потом открыли средневековые маги и обречено гибли, не в силах не пользоваться правом заклинать откликавшихся демонов. «Имя» — значит «имение», знать имя — «иметь». Это связь, тонкая, но прочная шелковая связь между «им» и «я». «Как имя?» — «Татьяна» — и она уже в твоей легкой-легкой золоченой клетке, смотрит чуть испуганно и согласно грустно. Имя. И от этого тихого щелчка она теперь никогда в твоем присутствии не сможет развернуть крылья и запеть беспечную песню. Но, она не сможет теперь и улететь. Нужно только очень точно произнести это, очень точно — только для нее одной: «Татьяна»!
— Петя. Мазель. Выручай. — Сергей взмокшими пальцами сжал в комок толстый синий свитер Пети.
— Ты чего? Съел?
— Съел. Как ты прав, Петя.
Тот не верил. Как Станиславский.
— Петя, что хочешь думай, кроме одного: я тебя не подставляю. Если ты не согласишься, то давай совсем выкинем дедушку. Но только я на сцену сегодня вообще не выйду.
— А чего ты съел?
— У ребят в мастерской. Консерва была старая, килька в томате.
— Да. Килька в томате, даже свежая, не для тебя, сына академической науки. После «стола-то заказов».
— Короче. Ты будешь работать один. Я на сцену не смогу: вдруг стошнит.
— Или пронесет?
— Вот-вот. Сам понимаешь.
Даже если Петя и не верил, то все равно он свои протесты отставлял на удобное время. На отсутствие свидетелей. Потому что он самый настоящий друг. Самый лучший друг. И как хотелось бы самому вести себя по отношению к нему также. Очень хотелось бы. Потому что Петя этого стоил.
Балетные выступали одни из первых. С юмором у них было совсем туго. То есть, его вообще не виделось. Татьяна вместе с тремя другими девочками показали под бодренький рояль немую сценку, как они сначала обижают, а потом дружат с четырьмя парнями в рейтузах. Под жиденькие аплодисменты им на смену высыпал эстрадный театр миниатюр, и к отсутствию юмора добавилось отсутствие вкуса. Нет, где-нибудь в Кыштовском районе в колхозе «Красный гусепас» все было бы к месту. Про жадного и глупого завскладом и хитрого и красивого художника. Но не на своих же показывать эту чушь! Вот тут-то и появилась на сцене первая заблудившаяся уборщица с ведром. Увидав артистов, она от неожиданности замерла, ослеплено из-под фонарей всмотрелась в зал и, охнув, косолапо убежала. Слышно было, как за кулисой сдавленно завизжал Миша Подтапыч, кого-то выгоняя на … фиг и навсегда. Ничего, посмотрим дальше: таких уборщиц для него было заготовлено еще шесть.