Об угрозе по телефону я и не думал, пока не ушел с радиостанции после шести. Шагая на парковку за зданием, где я оставил машину, я терзался предчувствием. Может, за вон той «барракудой» кто-нибудь прячется, скрючившись, с ножом в руке. Или я буду открывать машину — и раздастся голос «К-козел…», и я почувствую острую боль в почке. Но ничего не случилось.
Наверное, это было в основном из-за погоды — сухой, безветренной, давящей жары, наполнявшей ощущением неизбежности насилия. Она иссушала нервы, люди слишком много пили, дерьмовые фразы быстро приводили к колотым ранам. Погода бунта в Уоттсе,[49]погода убийств Тэйт/Ла Бьянка;[50]дни, когда соседи вызывают полицию, чтобы сообщить, что из дощатого сарайчика чем-то воняет. Так и ждешь увидеть кровь на асфальте, сверкающую в огнях мини-камер, толпу зрителей с пивом, парней без рубашек, девчонок в шортах.
Грузовики службы доставки ворчали на улицах мертвой кинолаборатории, пока я отпирал дверь своей машины — линкольна «континенталь» 1963 года: черного, убийственно блестящего, с откидным верхом (восстановлен — как новенький). Я сунул ключ в замок зажигания еще до того, как отрубилась сигнализация, завел мотор, поднял крышу и воткнул кассету ранних «Stones». «Вот и все», — неслось из динамиков, пока я выруливал в раздражающий утренний свет.
Выезжая вверх по Сансет, я все думал о том звонке. «Я знаю, где ты живешь. Знаю твой точный адрес». Это меня как раз не волновало. Если он отправится по адресу из телефонной книги, то приедет в увитый плющом коттедж в Бичвуд-каньоне, где три молоденькие девочки топлесс из приемной будут кидаться подушками там, где однажды мы с бывшей женой долго-долго играли в «гляделки». «Эта песня — моя душа». Что за причудливая драматичность. Точно, крышу снесло. Еще бы обратился к пустой упаковке из-под «Фритос»,[51]как к Деве Марии.
И вдруг меня осенило. Пока я ждал зеленого на Ла Бри, я абсолютно точно понял, с кем говорил. Голос был знаком, знаком во многом. Я вспомнил этот голос — интервью в конце шестидесятых, может, это было интервью с Диком Кларком в программе «Америкэн бэндстэнд».[52]
Помню, я тогда был удивлен и слегка разочарован. Это был голос отъявленного бабника, причем то ли идиотика, то ли просто туповатого. Если б я не знал, кто это, я бы, наверное, принял его за какого-нибудь придурка, неудачника. Почему-то от гения ждешь, что он должен быть весь такой культурный и красноречивый, вроде Орсона Уэллса[53]или Джона Гилгуда.[54]
А у Денниса Контрелла был голос маньяка. Возникало чувство, что он — что-то вроде сумасшедшего профессора, недоразвитый бедолага, разбирающийся в одном-единственном: музыке. Но вот тут никто с ним и рядом не стоял. Деннис Контрелл — Рихард Вагнер рок-музыки.
Был им, по крайней мере, до тех пор, пока все это не рухнуло в шестьдесят девятом. Он тогда удалился в пресловутое затворничество, закрылся от всех в помпезной и безвкусной цитадели где-то далеко за набережной Малибу. Последующие годы были покрыты пеленой противоречивых слухов и домыслов. Ходили рассказы о сумасшествии и вызванном наркотиками насилии, о чудесных исцелениях и восстановительной хирургии, о вендетте каждому, кто осмеливался вторгаться в святилище его извращенного мозга.
Все совпадало. «Эта песня — моя душа». Кто еще, кроме истинного создателя такого монументального бреда, мог бы верить в него всей душой?
Мне было не по себе, когда я припарковался на своем месте у мотеля «Тропикана» и заглушил мотор. Нормальный человек пропустил бы мимо ушей мою очевидно дружелюбную подколку. Но с другой стороны, нормальному и в голову не придет, что он вложил свою душу в поцарапанный виниловый диск с популярной когда-то песней вроде «Ангела с хайвея». Конечно, у него с мозгами могло быть так плохо, что он сейчас мог даже не помнить нанесенного мною оскорбления и перейти к новым и гораздо более страшным воображаемым обидам. Может, черкнуть ему кратенькое извинение, где написать правду: что я считаю его истинным и величайшим гением, что глубочайше привязан эмоционально к его музыке, что я уж точно не хотел ничего плохого? Да нет, к чему раздувать? Нечего будить собаку, если она и так не спит.
Я прошел мимо кофейни «Дьюк», где народ ждал открытия, чтобы позавтракать, и задержался на минутку — сказать «привет» Норрайн, симпатичной девятнадцатилетней еврейке-ковбойше, которая тоже жила в «Тропикане», подо мной, и пела в пост-панковской кантри-свинг группе «Decapitated Flicka». Она предложила позавтракать вместе, даром что уже висела на тощем пареньке, с которым явно провела ночь. Для меня это было бы очень кстати (мы с ней друг на друге катались, несколько раз «закидывались» на пару, хотя мой брэнд она явно терпеть не могла), но я отказался. Я был вымотан и хотел только выпить пива — лучше парочку — и поспать.
Я поднялся по наружной лестнице, покрытой зеленой ковровой дорожкой, в свою комнату на втором этаже, с видом на бассейн. Это было историческое в своем роде помещение. Говорили, что именно здесь «Ramones»[55]устроили как-то ночную оргию. Треснутый стульчак на унитазе в желтостенном сортире? Так это Джим Моррисон вцеплялся в него, когда выблевывал свои крокодильи кишки, приятель. Бугристая двуспальная кровать? Именно на ней Патти Смит[56]написала песню о Джиме Моррисоне, во всяком случае, так говорят. Еще здесь жила девица, которая сама по себе ничего не представляла, но к ней частенько захаживал Том Уэйтс,[57]стрелял у нее сигареты, торчал в дверях и трепался с ней.