Писателя усадят между актрисой, мастером художественного слова, и литературоведом. Они пожмут друг другу руки, приветливо закивают. Рохеле Резник, актриса, словно обжегшись, быстро сожмет пальцы в кулачок. Писатель обратит внимание и зафиксирует в памяти, что тонкая ее шея после рукопожатия покраснела сильнее, чем щеки.
Культработник тяжело поднимется со стула, проверит микрофон, откашляется, пожелает доброго вечера всем собравшимся, среди которых есть люди разных возрастов, разных взглядов и убеждений, извинится за то, что кондиционеры вышли из строя, пошутит, что нет худа без добра, так как мы будем избавлены от их жужжания и благодаря этому не пропустим ни одного слова.
Затем он подробно изложит порядок обсуждения, заверит публику, что в конце вечера писатель ответит на вопросы и обязательно состоится широкая дискуссия, открытая и нелицеприятная. Нашего гостя, весело объявит он, совершенно излишне представлять, но тем не менее он, культработник, не имеет права пренебрегать своими обязанностями. Выполняя эти обязанности, он минут десять будет пересказывать биографию писателя, упомянет все его книги (при этом ошибочно припишет ему прославленный роман, принадлежащий перу совсем другого автора). А закончит выступление тем, что, прямо-таки искрясь весельем, сообщит публике ту остроту, которую писатель обронил, когда они поднимались по лестнице: «Позвольте мне сказать вам по секрету, что герой нашего вечера с удивлением узнал, хи-хи, что мы ждем его и не начали обсуждение без него! В этой связи вполне уместно процитировать известные строчки ветерана нашей поэзии Цфании Бейт-Халахми из его книги „Рифмы жизни и смерти": „Нет невесты без жениха, как нет рифмы без стиха". С вашего любезного разрешения, мы приступаем к реализации нашей повестки дня. Всем добрый вечер и добро пожаловать на ежемесячную встречу клуба любителей художественной литературы в обновленном Доме культуры имени Шуни Шора и погибших в каменоломне. Нельзя не отметить с огромным удовлетворением, что такие встречи проходят у нас регулярно, из месяца в месяц, вот уже одиннадцать с половиной лет».
Выслушав все это, писатель решит не улыбаться. Он будет выглядеть задумчивым, чуточку грустным. Публика станет разглядывать его, но он, словно не замечая этого, остановит взгляд на портрете Берла Кацнельсона, на стене справа от стоящего на сцене стола. На портрете Кацнельсон выглядит хитроватым и добродушным, будто именно в эту минуту удалось ему совершить нечто хорошее и полезное, хотя и пришлось действовать обходными, только ему одному ведомыми путями. Сегодня он царь. Да что там царь. Он выше царя. И тут-то появится наконец на губах писателя запоздалая легкая улыбка, которой публика ждала раньше — когда культработник завершил свою вступительную речь.
В это мгновение писателю показалось, что где-то в одном из уголков зала, довольно далеко от стола на сцене, раздался этакий гаденький смешок, издевательский и провоцирующий. Писатель отводит взгляд от портрета и пристально всматривается в зал: ничего. Ни один человек в зале не выглядит насмешливым. Слух обманул его. Поэтому сейчас он поставит оба локтя на стол, обопрется подбородком на два кулака, окутает себя атмосферой скромности и отстраненности. И будет хранить эту позу, пока литературовед, чья гладкая веснушчатая лысина поблескивает в свете, льющемся с потолка, стоит и с полемическим задором проводит сравнения и параллели между новой книгой писателя и произведениями других авторов — наших современников и тех, кто принадлежит к предыдущим поколениям. Литературовед выявляет влияния, описывает источники, к которым припадал писатель, обнажает скрытые структурные особенности произведения, отмечает его многоплановость, указывает на неожиданные связи. Он ныряет в глубину, до самого дна повествования, вскапывает его и снова, тяжело дыша, выныривает на поверхность, чтобы представить миру на обозрение свою добычу, извлеченную из пучины, расшифровывает коды, опять погружается в глубины, вновь всплывает, обнажает замаскированные идеи, разгадывает хитроумные приемы, к которым прибегает данный писатель, такие, например, как стратегия двойного отрицания, показывает, как автор вводит читателя в заблуждение и расставляет ему ловушки в рассматриваемом произведении. Отсюда докладчик переходит к проблеме достоверности, являющейся источником убедительности повествования, а уж за всем этим наступает черед аспекта социальной иронии и весьма скользкой пограничной линии, отделяющей ее от собственно иронии как таковой, что приводит нас к вопросам о границах легитимности, о конвенциональности, об интертекстуальности, а уж отсюда прямая дорога к обсуждению аспектов формы, аспектов псевдоархаических и политически-актуальных. Являются ли эти латентные аспекты еще и легитимными? И действительно ли они имманентны? И может ли вообще идти речь об их когерентности? Синхронны ли они или диахронны? Характерна ли для них полифония или дисгармония? И наконец литературовед поднял якоря и мужественно отправился в плавание по открытому морю смыслов, но перед этим сумел поразить слушателей изощренным кульбитом вокруг фундаментального вопроса: в чем собственно смысл понятия «смысл» в связи с произведением искусства вообще и литературным произведением в частности и, разумеется, в связи с книгой, которую мы обсуждаем нынче вечером…
Напрасно.
На этом самом месте писатель с головой погрузится в свое обычное жульничество — прижмет ладони ко лбу (жест, который он перенял у отца-дипломата) и перестанет слушать. Взгляд его будет блуждать по залу, выуживая украдкой то одно, то другое лицо: это — с выражением горечи, это — сладострастия, а вон то — удрученности. На эту его удочку попадаются и сплетенные ноги, которые на миг обретают свободу, чтобы тут же сплестись снова. И растрепанный седой чуб, и чья-то жадно внимающая физиономия, и ручеек пота, струящийся и исчезающий в глубокой ложбинке между грудями… Вон там, подальше, у аварийного выхода, проступает бледное продолговатое умное лицо, принадлежащее, допустим, ученику ешивы, который порвал с религиозной средой и стал непримиримым врагом существующего общественного порядка. А здесь, в третьем ряду, загорелая девушка с красивой грудью, в зеленой блузке с открытыми плечами, и рука ее с длинными пальцами бесцельно вспархивает на мгновение над плечом…
Как будто бы он, писатель, ворует у них из карманов кошельки, пока все они под руководством ученого литературоведа погружены в глубины его книги.
Вот сидит там, расставив жилистые ноги, широколицая пышнотелая женщина. Всяческие диеты и прочие усилия подобного рода она давно забросила, сочтя внешнюю красоту чепухой, она решила воспарить в сферы более высокие. Взгляд ее ни на секунду не отрывается от лектора-литературоведа, губы чуть приоткрыты от сладости переживания совершаемого культурного действа.
Почти по прямой линии за ней нервно ерзает на стуле подросток лет шестнадцати, лицо его покрыто юношескими угрями, черные вьющиеся, жесткие как проволока волосы кажутся припорошенными пылью. Он несчастлив. Возможно, начинающий поэт. На губах его застыла гримаса — кажется, будто он вот-вот заплачет: сказываются метания возраста и действия, которые совершает он в темноте и которых отчаянно стесняется. На писателя он смотрит сквозь линзы очков, такие толстые, словно они сделаны из донышек пивных кружек. Всей душой он любит этого писателя, любит тайно и пламенно: мои страдания — твои страдания, твоя душа — моя душа, ты, и только ты, в состоянии понять, что именно я — та душа, что томится в одиночестве меж страницами твоих книг.