Под этой самой проседающей крышей мы с мамой и жили: вместе с дедушкой, бабушкой, взрослыми братом и сестрой моей мамы — дядей Чарли и тетей Рут, — а также пятью дочерьми тети Рут и ее сыном. «Куча дармоедов, коптящих воздух» — так называл нас дедушка. Пока Стив создавал святилище для народа по адресу Пландом-роуд пятьсот пятьдесят, дедушка держал ночлежку в доме номер шестьсот сорок шесть.
Дедушка тоже мог бы прибить силуэт Чарльза Диккенса над дверью, поскольку его жилище напоминало работный дом времен вышеупомянутого писателя. Двенадцать жильцов и один туалет, в который всегда выстраивалась очередь, а толчок был заполнен под завязку («дерьмовый домишко» был дерьмовым в буквальном смысле). Горячая вода могла пойти для того, кто принимал душ вторым, изредка баловала третьего, а затем дразнила и резко заканчивалась на четвертом. Мебель, большая часть которой относилась к третьему сроку президентства Франклина Рузвельта, не разваливалась лишь благодаря клейкой ленте. Единственными новыми вещами в доме были стаканы, «одолженные» в «Диккенсе», и новый диван в гостиной из магазина «Сирз», обитый тканью с завораживающе омерзительным узором из колокольчиков, лысых орлов и лиц отцов-основателей. Мы называли его «двухсотлетним» диваном, слегка преувеличивая возраст, но дедушка говорил, что название очень подходит: диван выглядел так, будто сам Вашингтон использовал его для переправы через Делавэр.
Самым неприятным в дедушкином доме был шум: круглосуточные проклятия, возгласы и ссоры, вопли дяди Чарли о том, что он пытается заснуть, крики тетушки Рут на своих шестерых детей душераздирающим голосом чайки. За всей этой какофонией раздавался равномерный барабанный бой, поначалу слабый, затем усиливающийся по мере того, как вы начинали привыкать к нему, похожий на сердцебиение в глубинах дома Ашера.[7]В дедушкином доме стук раздавался, когда открывали и закрывали входную дверь, когда люди входили и выходили — тук-тук, тук-тук, а также от грохота шагов, так как все в нашей семье, словно кавалеристы, громко топали ногами. От скрипов входной двери, ссор и топота, к наступлению сумерек нам хотелось лаять и биться в конвульсиях больше, чем собаке, которая удирала из дома, пользуясь любой возможностью. Но сумерки являли собой крещендо, самую напряженную часть дня, потому что на закате мы все вместе ужинали.
Сидя вокруг кривобокого обеденного стола, мы все одновременно говорили, пытаясь не фокусировать внимание на том, что мы едим. Бабушка не умела готовить, а дедушка почти не давал ей денег на продукты, поэтому стряпня, которую мы получали в битых мисках, была одновременно и несъедобной, и нелепой. Чтобы приготовить то, что она называла «спагетти с фрикадельками», бабушка варила целую коробку макарон до тех пор, пока они не превращались в клей, и заправляла их томатным супом-пюре «Кэмпбелл», а сверху клала сырые сосиски для хот-догов. Соль и перец по вкусу. Но причиной коллективного несварения желудка был все-таки дедушка. Нелюдим, мизантроп, скряга, к тому же еще и заика, — каждый вечер он садился во главу стола с двенадцатью незваными гостями, не считая собаки. Ирландский вариант «Тайной вечери». Когда он мерил нас взглядом, мы, казалось, читали его мысли: «Все вы испортили мне жизнь». К его чести нужно сказать, что дедушка никогда никого не прогонял. Но с другой стороны, он никому не оказывал радушного приема и частенько вслух желал, чтобы все мы просто «убрались отсюда к чертовой матери».
Мы с мамой с радостью ушли бы, но идти нам было некуда. Она очень мало зарабатывала, а мой отец, который знать не хотел свою жену и единственного ребенка, денег ей не давал. Он был тяжелым человеком — вспыльчивым и агрессивным, хоть и обаятельным, — и у моей матери не осталось другого выхода, кроме как уйти от него, когда мне исполнилось семь месяцев. В отместку тот исчез и отказал нам в какой-либо помощи.
Поскольку отец испарился, когда я был совсем маленьким, я не знал, как он выглядит. Знал только, какой у него голос. Будучи популярным рок-н-ролльным диск-жокеем, мой отец ежедневно говорил в большой микрофон где-то в Нью-Йорке, и его аристократический баритон разлетался над Гудзоном, пересекал залив Манхассет, взмывал над Пландом-роуд и через тысячную долю секунды раздавался из оливково-зеленого радиоприемника, стоявшего на дедушкином столе. От голоса моего отца, такого глубокого и зловещего, дрожали приборы на столе, а у меня начинала вибрировать грудная клетка.
Взрослые в дедушкином доме старались оберечь меня и потому делали вид, что отца не существует. (Бабушка даже не произносила его имени — Джонни Майклз, — а просто звала его «Голос».) Услышав голос моего отца, они бросались к приемнику и иногда вообще прятали его, а я ревел в знак протеста. Окруженный в основном женщинами, я видел в Голосе единственную связь с миром мужчин. Более того, он был единственным способом отключиться от всех прочих отвратительных голосов в дедушкином доме. Голос, который каждый вечер правил бал в оливково-зеленом ящике вместе со Стиви Уандером, Ваном Моррисоном и «Битлз», стал противоядием от происходящего вокруг. Когда между бабушкой и дедушкой разгоралась война из-за денег на продукты, когда в припадке гнева тетя Рут швыряла что-нибудь об стенку, я прижимал ухо к радиоприемнику и Голос рассказывал мне что-нибудь смешное или ставил песню группы «Пепперминт рейнбоу». Я с таким исступлением слушал Голос, что происходило чудо: другие голоса пропадали, а я становился гением «избирательного слуха», который считал даром, пока он не оказался проклятием. В жизни главное умение настраиваться на нужные голоса, выключая другие. Мне потребовалось немало времени, чтобы научиться правильно это умение использовать.
Я помню, как-то, включив передачу, я почувствовал себя особенно одиноко. Первой песней, которую поставил отец, была «Ищу возможность вернуться к тебе» в исполнении «Фо Сизонз», а потом он сказал своим сладким, ласковым голосом, по которому можно было понять, что он улыбается: «Я ищу возможность вернуться к тебе, мама, но наберись терпения, потому что я пока еще только наметил маршрут на бумаге». Я закрыл глаза, рассмеялся и на несколько минут забыл о том, кто я такой и где нахожусь.
2
ГОЛОС
У отца было множество талантов, один из них — способность исчезать. Он мог без предупреждения выйти в эфир не в свою смену или перейти на другую радиостанцию. Поэтому я выносил портативный радиоприемник из дома на крыльцо, где прием был лучше. Поставив радио на колени, я крутил антенну и медленно поворачивал ручку настройки, чувствуя себя потерянным, пока вновь не находил Голос. Однажды меня застукала мама.
— Что это ты делаешь? — поинтересовалась она.
— Ищу своего отца.
Она нахмурилась, потом повернулась и ушла в дом.
Я знал, что такого успокаивающего эффекта, как на меня, на маму Голос не имел. Для нее в нем «звучали деньги», как написал Фицджеральд о другом беззаботном голосе Манхассета. Услышав голос из приемника, мать не различала в нем ни иронии, ни обаяния, ни интонаций. Ей слышались только алименты, которые он не выплатил. Слушая Голос, я часто видел, как мама просматривает почту, ища чек от него. Вывалив пачку конвертов на обеденный стол, она смотрела на меня пустыми глазами. Ничего. Опять ничего.