— Вряд ли на него можно за это сердиться.
Между двумя глотками ликера из даров моря вспоминаю «своего» толстячка. Лицо его буквально меня преследует, и мне трудно сосредоточиться на разговоре, к которому я, впрочем, не испытываю жгучего интереса.
13
— Не знаю… Это странно…
Мы снова встречаемся — теперь уже только с Жюльеном, на следующий день, между полуднем и двумя часами. Не подумайте, что такое случилось первый и последний раз в жизни. Если Жюльену не хочется обедать с коллегами, он довольно часто приглашает меня в симпатичную кафешку неподалеку от его работы. Да, приглашает всегда он, но я при всем при том неизменно пытаюсь к концу ланча вытащить бумажник, можно ведь быть одновременно тунеядцем и цивилизованным человеком, правда?
Когда мы сидим вот так, практически наедине, большую часть времени он разбирается в сегодняшнем положении дел с Клер: в какую сторону, дескать, движется развитие их отношений. Ой, не надо, не спешите делать вывод: он, мол, это делает из желания со мной поделиться или рассказать, не сдвинулось ли что туда или сюда, — вовсе нет, скорее для того, чтобы подвести вслух итоги определенного периода. Обращаясь к самому себе. А то, что я при этом рядом, ему удобно — не сочтут ненормальным.
Сегодня прозвучало кое-что новенькое — Жюльен убежден, что подруга ему изменяет. Меня это неприятно удивило: хоть я и заметил уже, что стадия их взаимной страсти схожа нынче с покоробившейся фотографией, засунутой под стопку альбомов, мне и в голову бы не пришло заподозрить, будто они могли перейти к следующей фазе.
— Ничего точно не знаю, тут мне только интуиция подсказывает… но она… она временами куда-то проваливается… отключается… как бы это объяснить… по-настоящему отключается… Раньше в такие минуты она уходила в стратосферу, общую для нас обоих, а сейчас я чувствую, что она летает по неизвестной, непонятной мне орбите, подчиняясь притяжению иного светила…
Описывая ситуацию с Клер, Жюльен из стыдливости — во всяком случае, я привык думать именно так, — употребляет несколько тяжеловесные метафоры. И выстраивается этот метафорический ряд, как правило, вокруг тоннелей, автобанов, тропинок, мостов, прокладываемых дорог, но иногда и тупиков или, наоборот, кратчайших путей к цели. Нынешняя перемена лексики свидетельствует, на мой взгляд, о царящем внутри моего друга хаосе.
— Может быть, у нее на работе какие-то проблемы…
— Ммм… нет, не думаю… Ее отключки не суть отключки делового характера, такие я узнаю за сто километров… Нет-нет, тут, скорее, отключки такого… абстрактного толка… более… более…
Он колеблется, словно побаиваясь этого слова, но все-таки выговаривает его:
— …романтические.
Затем допивает все до дна, не оставив ни капли. Мне бы успокоить друга, но я — ни словечка. Опасаюсь, что голос меня выдаст: слишком уж сильно во мне убеждение, что Клер и впрямь ему изменяет. Ну, так это подтверждается моим молчанием.
14
Стоит мне его увидеть — голова уплывает неведомо куда. Ну, и какого черта тащился сюда, в эту дыру, в это захолустье, на обычнейшие похороны обычнейшей ханжи и святоши восьмидесяти семи лет… да такие, как она, пачками помирают, тоже мне событие — еще одного Марсьяля не стало на этом свете, а уж когда знаешь, с какой угрюмой безвкусицей позволяют хоронить себя эти Марсьяли…
Я опоздал к мессе, ну а как иначе: церемония-то в сорока километрах от моего дома! — я опоздал и присоединяюсь к погребальному кортежу в последнюю минуту, когда процессия уже почти у входа на кладбище. Зачем было тащиться за сорок километров ради какой-то старушки, да еще старушки из семьи Марсьяль, да еще и умершей самым что ни на есть естественным образом — во сне, пройдя до конца назначенный ей путь? Прихоть календаря: время тощих коров, когда люди цепляются за жизнь, чтобы не упустить Рождество… А потом — рецидив кремаций, чертовых кремаций…
Никак не думал напороться на него здесь, тем более что он не был ни позавчера у Пажа (для Пажа весьма посредственно), ни вчера у Бевилакуа (этот Бевилакуа для меня был первым, надо запомнить на будущее). А сегодня он хоть и в другом конце кортежа, но тут же меня замечает, заговорщически подмигивает и всем своим видом показывает, что счастлив встретиться со мной снова. Все время, пока мы движемся к месту погребения — в тишине, которую нарушают только едва слышные сморкания в платочки и шарканье подошв, — он старается переместиться ко мне поближе, сильно замедляя ход, чтобы я его нагнал. Между нами остается всего несколько метров, когда участники шествия останавливаются, потом принимаются несколько беспорядочным образом выстраиваться вокруг открытой могилы. И вот тут-то я и вижу его почти рядом.
Я в ужасе: вблизи он выглядит еще более жирным, еще более красномордым, еще более потным, и от него нестерпимо воняет перегаром. Он позволяет себе подмигнуть: «Привет-привет!» — словно бы так и надо. Я ничего не отвечаю, думаю, что пора спасаться бегством, но не решаюсь, страшно испугавшись, а вдруг он начнет меня преследовать за пределами кладбища — здесь-то, по крайней мере, со мной ничего случиться не может.
Священник начинает читать отходную молитву, красномордый, пользуясь этим, сию же секунду придвигается ко мне практически вплотную и шепчет:
— Мне этот кюре не слишком-то нравится: он проглатывает добрую половину слов… Закрыть глаза, так даже и не поймешь, где находишься — на похоронах или на крестинах, ничего не разобрать…
Я, по-прежнему вслушиваясь в речь священника, пытаюсь абстрагироваться от назойливого шепота, который, по моему ощущению, звучит оглушительно — будто крик.
— Правду сказать, томишься-томишься на этих похоронах, но ведь не самые мы обделенные… Знаешь, одно время я посещал концерты камерной музыки, так могу тебе сказать — с этим не сравнить… Сейчас они туда посылают только тех, кто сверх всякой меры дурью мается, вот и отлично, потому что я был уже на грани депрессии… Ты сколько времени ходишь по похоронам, а?
Он явно сумасшедший. Ровно в эту минуту я даю себе самому клятву, что нынешние похороны для меня последние.
— Да ладно, нормалек, можешь говорить — нету тут никаких контролеров, тут мы в безопасности, и вообще — тоже мне Великая Тайна, поцелуй меня в зад!
Последние слова звучат громче, чем ему хотелось бы, и на нас устремляются обремененные упреком, исполненные ненависти взгляды. Даже священник замирает на полуслове. Я все на свете — ну, или почти все — отдал бы сейчас за возможность скрыться в гробу, устроившись рядом со старушкой Марсьяль. Человечек же ничуть не смущается, нагоняет на свою красную морду выражение лица побитой собаки и принимается утирать отсутствующие слезы.
— Простите… Мне так тяжело…
Присутствующие в конце концов перестают нами интересоваться, и надгробное слово продолжается. А человечек опять жизнерадостно подмигивает. Чудовищная развязность.
Он более или менее прилично держится до конца погребения, довольствуясь испускаемыми время от времени негромкими и тоскливыми вздохами. Когда все расходятся, он остается со мной так, будто это само собой разумелось. Я направляюсь к выходу, он за мной, он ускоряет шаги, когда я их ускоряю, замедляет, стоит мне замедлить, торчит рядом и выжидающе смотрит, пока я развязываю и завязываю шнурок.