— Дюшан, конечно, прохвост, каких мало, но мне он страшно нравится.
Я спросил о черных точках волос на ногах натурщицы с "худого" портрета — следы неумелого бритья, — зачем-то Билл решил включить в картину эту подробность. Он в ответ хмыкнул. Оказывается, при общении с человеком внимание художника зачастую целиком приковано к какой-то одной детали: выщерблинке на зубе, полоске лейкопластыря на пальце, надутой вене, расчесу, царапине или родинке, — причем в это мгновение она заслоняет все остальное. Именно это ощущение ему было важно схватить.
— Картинка ведь постоянно меняется, — объяснил он.
Когда я заговорил о подтексте его полотен, Билл сказал, что для него сюжет — это кровоток в живом теле, это те тропы, по которым движется сама жизнь. Удивительно яркий образ, я его навсегда запомнил. Как художник, он рвался показать незримое через очевидное, и, как это ни парадоксально, незримое должно было найти свое отражение в конкретной фигурной композиции, которая является всего лишь застывшим слепком формы, и не более того.
Билл вырос в Нью-Джерси. Его детство прошло в пригороде, где у отца была маленькая картонажная фабрика, которая в конце концов начала приносить неплохой доход. Мать активно участвовала в благотворительной деятельности еврейской общины, была сестрой-хозяйкой в бойскаутских лагерях, а потом всерьез занялась торговлей недвижимостью и даже получила лицензию. Образования ни у одного из родителей не было, читали в семье мало. Я живо представил себе Саут-Орандж тех лет: аккуратно подстриженные газоны, уютные домики, припаркованные под окнами велосипеды, гаражи на две машины, дорожные указатели, — как все это знакомо.
— Я хорошо рисовал, но ни о чем, кроме бейсбола, и думать не мог. Какая уж там живопись.
Я рассказал Биллу, какой пыткой были для меня спортивные игры в Филдстонской школе, где я учился. По причине сильной близорукости и общей дохлости я вечно жался в дальнем краю поля и всем сердцем желал, чтобы никому не пришло в голову отдать мне пас.
Любой вид спорта, где игрок держит в руках какой-нибудь снаряд, был мне заказан. Бегать я умел, плавать тоже, а вот все остальное — увы. Руки дырявые.
В старших классах началось паломничество Билла по музеям: "Метрополитен", Музей современного искусства, "Собрание Фрика", многочисленные галереи. А еще его манили улицы.
— Мне там было так же интересно, как в музее. Я обожал все это, часами мог шляться по Нью-Йорку и упиваться ароматами свалок.
Когда Биллу было лет пятнадцать, его родители разошлись. Тогда же он бросил спорт.
— Я ушел из баскетбольной команды, из бейсбольной, перестал бегать кроссы, тренировки забросил. Тощий стал.
После школы Билл поступил в Иельский университет и начал изучать живопись, историю искусства и литературу. Там-то он и познакомился с Люсиль Алькотт, дочерью профессора юриспруденции.
— Мы женаты уже три года.
Я огляделся по сторонам, тщетно пытаясь обнаружить в холостяцкой мансарде хоть какие-то следы женского присутствия.
— Она сейчас на работе?
— Она пишет стихи. У нее маленькая комнатка неподалеку, она специально сняла ее, чтобы работать. И кроме того, она редактирует рукописи. А я подрабатываю на стройке, маляром и штукатуром. Так что ее редактуры да моя малярка — жить можно Билл только чудом не угодил во Вьетнам. Все детство его мучила аллергия. Во время приступов у него распухало лицо и начинался чудовищный насморк, он чихал так, что шею сводило. Слава богу, ему попался понимающий врач, который, прежде чем отправить его документы в городскую призывную комиссию Ньюарка, догадался после слова "аллергия" написать в анамнезе "с астматическими компонентами". Пару лет спустя никто и слушать бы не стал о белом билете из-за каких-то там "компонентов", но тогда на дворе стоял 1966 год и уклонение от призыва еще не успело приобрести массовый характер. Так что Биллу удалось закончить университет. Потом он год подвизался барменом в Нью — Джерси, жил у матери и откладывал каждый цент, чтобы скопить на поездку в Европу. Там он пробыл два года. Сперва Рим, потом Амстердам, потом Париж. Чтоб не умереть с голоду, подрабатывал. В Амстердаме устроился вахтером в редакции какого-то английского журнала, в Риме водил экскурсии по катакомбам, а в Париже подрядился читать вслух одному престарелому любителю английской литературы.
— Я должен был читать ему, лежа на диване. Это было обязательным условием. Еще я должен был разуваться — он непременно хотел видеть мои носки. Он мне хорошо платил, но я выдержал только неделю. Получил свои триста франков и ушел. Это были все мои деньги. Я вышел на улицу, было поздно, часов одиннадцать. На обочине стоял старик клошар, просил милостыню. Я подошел и сунул ему свои триста франков.
— Но зачем?
— Убей, не знаю. Просто захотелось. Глупость, конечно, но я никогда не жалел о том, что сделал. Благодаря этой глупости я почувствовал себя свободным человеком. И два дня ничего не ел.
— Мальчишество какое-то, — заметил я.
— Или проявление независимости.
— А где тогда была Люсиль?
— У родителей, в Нью-Хейвене. Она болела. Мы писали друг другу письма.
Я не стал спрашивать, чем болела Люсиль, потому что Билл отвел глаза и лицо его скривилось, как от боли.
— А почему картина, которую я купил, называется "Автопортрет"? — спросил я, чтобы сменить тему.
— Не она одна. Здесь все картины — автопортреты. Я писал Вайолет и вдруг понял, что открываю внутри себя территорию, о которой раньше не знал. А может, это была территория между нею и мной. Название само пришло в голову, и я его оставил. Так что все верно, это автопортрет.
— А кто вам позировал?
— Вайолет Блюм. Она учится в магистратуре Нью-Йоркского университета. Кстати, тот рисунок, ну, похожий на чертеж механизма, — ее подарок.
— Что она изучает?
— Историю. Пишет диссертацию о распространении истерии во Франции в конце девятнадцатого — начале двадцатого века.
Билл снова закурил и посмотрел куда-то на потолок:
— Очень неординарная девушка. И умная.
Он выпустил вверх струю дыма. В бьющем из окон свете было видно, как клубы расплываются в воздухе и перемешиваются с пылинками.
— Не каждый мужчина решится изобразить себя через женщину Вы, по сути дела, взяли ее напрокат, чтобы выразить собственное "я". И как она, не возражала?
Билл расхохотался, но тут же опять посерьезнел.
— Да нет, ей как раз все нравится. Очень, говорит, нетрадиционно, особенно если учесть, что я нормальный мужик, а не гомосексуалист.
— А тень на картине чья?
— Моя.
— Жалко, — сказал я. — Я-то все надеялся, что моя.
Билл вдруг внимательно на меня посмотрел:
— Ну, пусть будет и ваша тоже.