Шанхай, 1905–1907 годы
Вайолет
В семь лет мне было точно известно, кто я такая: я — настоящая, стопроцентная американка по происхождению, манерам и речи, а моя мать Лулу Минтерн — единственная белая женщина, которая содержит в Шанхае цветочный дом[1] первого класса.
Мама назвала меня Вайолет в честь мелких цветов — фиалок: она их очень любила в детстве, когда жила в Сан-Франциско — городе, который я видела только на открытках. Со временем я возненавидела свое имя. Куртизанки произносили его как шанхайское слово «вие-ла» — так местные говорят, когда хотят от чего-то избавиться. «Вие-ла! Вие-ла!» — звучало везде, где бы я ни появлялась.
Мама взяла себе китайское имя Лулу Мими, похожее по звучанию на ее американское имя, и с тех пор заведение стало известно как «Дом Лулу Мими». Но западные клиенты знают его под английским названием, сложенным из значений иероглифов ее имени: «Тайный нефритовый путь». Не было другого цветочного дома, который обслуживал бы и китайских клиентов, и чужеземцев, многие из которых были богатейшими западными торговцами. Так мать довольно экстравагантным образом нарушала запреты обоих миров.
В цветочном доме матери для меня заключался весь мир. У меня не было друзей-ровесников — ни среди местных, ни среди маленьких американцев. Когда мне исполнилось шесть лет, мать отправила меня в Академию для девочек мисс Джуэлл. В ней было всего четырнадцать учениц, но все они оказались очень жестокими. Матери некоторых из них не хотели, чтобы я училась в Академии, и их дочери, сговорившись с остальными девочками, подстроили так, чтобы меня исключили. Они говорили, что я живу в «обители греха и порока», и что никто не должен даже прикасаться ко мне, чтобы моя грязь не пристала к ним. Они пожаловались учительнице, что я постоянно ругаюсь бранными словами, хотя я всего один раз сказала что-то подобное. Но сильнее всего оскорбила меня девочка постарше, с глупыми кудряшками. На третий день учебы, перед уроками, я шла по коридору, когда она быстрым шагом подошла ко мне и громко — так, чтобы ее слышали учительница и младшие девочки, — сказала:
— Ты разговаривала по-китайски с китайским попрошайкой, а значит, ты и сама китаянка!
Я не смогла снести такое оскорбление и в отместку ухватилась за ее кудряшки, повиснув на них. Она закричала, а другие девочки начали молотить кулаками по моей спине. Сильным ударом мне разбили губу и выбили зуб, который уже шатался. Я выплюнула его на пол, и где-то с секунду все зачарованно смотрели на мой блестящий клык. А потом я театральным жестом схватилась за шею, взвизгнула: «Меня убили!» — и осела на пол. Одна из девочек упала в обморок, а главная зачинщица со своими подручными в испуге бросилась прочь. Я подняла зуб, который еще недавно был моей живой частичкой, а учительница, чтобы остановить кровь, прижала к моему лицу связанный узлом носовой платок и без лишних церемоний отправила меня домой в рикше. Мать незамедлительно решила, что отныне я перехожу на домашнее обучение.
Мучимая сомнениями, я повторила ей то, что говорила старому попрошайке: «Лао хуази, дай мне пройти!» Тогда она объяснила, что лао хуази — это китайское слово, означающее «нищий». А я и не понимала, что разговариваю на смеси английского и китайского языков в сочетании с шанхайским диалектом! С другой стороны, откуда мне знать, как будет «попрошайка» по-английски, если я никогда не встречала старичка-американца, прислонившегося к стене и бессвязным лепетом пытающегося вызвать у меня жалость? Пока я не пошла в школу, я разговаривала на своем особом наречии только в «Тайном нефритовом пути»: с куртизанками, их наставницами[2] и слугами. Слова и выражения, которыми они пользовались для флирта, сплетен, жалоб и скорби, вливались ко мне в уши и вылетали изо рта, но когда я разговаривала с матерью, она мне ни разу не сказала, что с моей речью что-то не так. Еще больше меня запутывало то, что мать говорила и по-китайски, а ее наставница Золотая Голубка — по-английски.
Но меня все еще беспокоили слова той девочки. Я спросила мать, разговаривала ли она по-китайски, когда была маленькой, и она сказала, что Золотая Голубка очень интенсивно ее обучала. Затем я задала вопрос насчет своего китайского: не хуже ли он, чем у куртизанок.
— Твой китайский во многих отношениях лучше, чем у них, — ответила она. — Он звучит красивее.
Меня это встревожило, и я поинтересовалась у своего нового учителя, действительно ли китайцы говорят на китайском лучше, чем любой из американцев? Учитель сказал, что форма рта, языка и губ у каждой расы лучше всего приспособлена для их собственного наречия, как и уши — для восприятия родного языка, ведь через них слова попадают в мозг. Я спросила, почему же тогда он думает, что я могу говорить по-китайски? Он ответил, что я хорошо училась и натренировала свой язык до такой степени, что сейчас он может двигаться иначе.
Мое беспокойство длилось еще два дня, пока логика и дедукция не помогли мне снова поверить в свое происхождение. Я размышляла так: прежде всего моя мать — американка. И хотя мой отец умер, очевидно, что он тоже был американцем, потому что у меня светлая кожа, каштановые волосы и зеленые глаза. Я носила одежду в западном стиле и обычную обувь. Мои стопы не ломали и не втискивали, словно тесто для пельменей, в крошечные туфельки. Кроме того, я получила знания во многих областях, включая историю и естественные науки, и, как говорил мой учитель: «Все это исключительно ради самих знаний». Большинство китайских девочек учились только хорошему поведению.
Более того, я даже думала не так, как китайцы: не кланялась статуям, не воскуривала благовония, не боялась призраков. Мать говорила: «Призраки — это суеверие, которое вырастает из собственных страхов этих людей. Китайцы многого боятся, вот почему у них так много суеверий». Я же ничего не боялась и не собиралась делать что-либо определенным образом только потому, что так делалось на протяжении многих тысяч лет. Мать утверждала, что я обладаю американской смекалкой и независимым умом. Например, я придумала раздать слугам современные вилки, чтобы они ели ими, а не древними палочками. Правда, мать потом заставила слуг вернуть столовое серебро на место. Она сказала, что стоимость одной вилки больше, чем годовое жалованье слуги, поэтому у них может возникнуть соблазн их продать, и вообще понятие честности у китайцев не совпадало с нашим, американским. Я согласилась. Но если бы я была китаянкой, смогла бы я в таком случае сказать о себе то же самое?