Выход из тупика нашел Говард Уитмен. Он знал недорогую, официально зарегистрированную школу по переписке. Она называлась «Школа Калверт» и предназначалась в основном для детей-инвалидов. Из школы каждую неделю присылают все необходимые книги, материалы и учебные планы, — нужно только найти учителя, который бы приходил к нам домой и руководил занятиями. А для такой работы идеально годится, например, Барт Кампен.
— Тощий такой? — спросила мама. — Еврейский мальчик из Голландии, или откуда он там?
— Хелен, у него очень хорошее образование, — сказал Говард. — По-английски он говорит свободно, работать будет добросовестно. Кроме того, ему очень нужны деньги.
Мы пришли в восторг, узнав, что нашим наставником будет Барт Кампен. Среди взрослых во дворе мы больше всего ценили самого Говарда, а вторым после него был, пожалуй, Барт. Лет ему было двадцать восемь или около того, то есть он был молод, — потому что, когда дети начинали его дразнить, у него все еще краснели уши; это обнаружилось, когда мы с Эдит пару раз подшутили над тем, что у него носки разные. Он был высокий, очень худой и всегда выглядел встревоженным — кроме тех случаев, когда покой и уют заставляли его улыбнуться. Он был скрипач, еврей из Голландии, эмигрировавший год назад в надежде, что сначала найдет работу в каком-нибудь симфоническом оркестре, а потом сделает концертную карьеру. Но в симфонические оркестры его не брали, оркестры поменьше тоже отказывались от его услуг, и Барт давно сидел без работы. Он жил один в комнате на Седьмой авеню, неподалеку от нашего двора; люди, которым он нравился, все время беспокоились, что ему нечего есть. У него было два костюма, и оба, видимо, были сшиты по голландской моде того времени: приталенные, с твердыми, сильно утолщенными плечами; наверное, на человеке поупитаннее они смотрелись бы лучше. Когда он закатывал манжеты, из-под рубашки показывались волосатые запястья и предплечья — куда более хрупкие, чем можно было себе представить, однако по красивым, длинным и довольно сильным пальцам можно было понять, что скрипкой он владел в совершенстве.
— В этом я полностью на вас полагаюсь, Барт, — сказала мама, когда он спросил, нет ли у нее особых пожеланий касательно нашей учебы. — Я знаю, что ваше влияние на них будет чудодейственным.
У окна в нашей спальне поставили небольшой столик и три стула. Барт садился посередине, чтобы не обойти вниманием ни меня, ни Эдит. Письма от школы «Калверт» приходили раз в неделю в больших опрятных коричневых конвертах, и когда Барт вытряхивал на стол их загадочное содержимое, нам казалось, что мы готовимся к новой увлекательной игре.
В тот год Эдит была в пятом классе (на ее стороне стола шел разговор о таких непостижимых вещах, как английский, история и обществознание), а я был в первом. И каждое утро просил Барта о помощи, блуждая на первых подступах к образованию. А он каждый раз утешал меня:
— Не торопись, Билли. Здесь нужно терпение. Когда научишься, сам увидишь, что все очень просто. Только тогда можно двигаться дальше.
Каждое утро в одиннадцать мы устраивали переменку. Спустившись вниз и выбежав из дома, мы устремлялись в ту часть двора, где росла трава. Барт аккуратно сворачивал пальто, откладывал его в сторону и спускал закатанные рукава рубашки, всем своим видом показывая, что готов «прокатить нас на самолете», как мы выражались. Он брал нас по очереди: одной рукой за запястье, другой — за лодыжку, кругами поднимал в воздух, а потом крутил, крутил, крутил вокруг себя, пока двор, дома, город и весь мир не сливались воедино в дурманящей дымке полета.
Налетавшись, мы устремлялись вниз по ступенькам в студию, где нас обыкновенно ждал приготовленный мамой поднос с тремя высокими стаканами холодного овалтина[3]. Иногда к молоку прилагались печенья, иногда — нет. Как-то раз я услышал, как мама говорила Слоан Кэбот, что с утра Барт ничего, кроме этого овалтина, наверное, и не ест. Думаю, так оно и было, — если судить хотя бы по тому, как тряслась у него рука, когда он тянулся за своим стаканом. Время от времени мама забывала приготовить нам этот поднос, и тогда мы толкались на кухне, самостоятельно наполняя стаканы; с тех пор я всегда вспоминаю те времена, стоит мне увидеть банку овалтина на магазинной полке. Потом мы возвращались наверх, в школу. В тот год — уговаривая, подгоняя и призывая к терпению — Барт Кампен научил меня читать.
Теперь мне было чем похвастаться. Я снимал с маминых полок какую-нибудь книгу (большинство из которых были подарками мистера Николсона) и старался произвести на нее впечатление, зачитывая вслух отдельные, нещадно исковерканные, предложения.
— Очень хорошо, милый, — откликалась мама. — Я вижу, ты и впрямь научился читать.
Вскоре на каждой страничке калвертовской «Книга для чтения» за первый класс красовалась желто-белая марка с надписью «Больше света» в качестве подтверждения, что я эту страницу освоил. Учебник по арифметике тоже заполнялся марками, только чуть медленнее. Еще марки приклеивались на стену около моего рабочего места за школьным столом; я тянулся из всех сил, надстраивая гордую желто-белую колонку, на которой красовались размазанные отпечатки моего большого пальца.
— Не клеил бы ты их на стены, — сказана Эдит.
— Почему?
— Потому что их потом не отдерешь.
— А кто их будет отдирать?
Эта наша комнатушка, служившая сразу и спальней, и классной комнатой, сохранилась в моей памяти куда лучше, чем прочие помещения в доме. Маме наверняка говорили, что в нашем возрасте мальчику и девочке лучше бы жить в разных комнатах, но сам я стал задумываться об этом гораздо позже. Наши кроватки стояли у стены ногами друг к другу, оставляя с другого бока лишь узкий проход к школьному столу, и по вечерам, когда мы лежали в кроватках, пытаясь заснуть, мы подолгу разговаривали. Больше всего мне запомнилось, как Эдит рассказывала о шуме города.
— Это не просто шум, — объясняла она, — вроде сирены или хлопнувшей двери, не смех и разговоры на улице — это все мелочи. Я имею в виду другое. Понимаешь, в Нью-Йорке живут миллионы людей — больше, чем ты можешь себе представить, — и все они производят какие-то звуки: разговаривают, слушают радио, закрывают двери, стучат вилками о тарелки, когда обедают, скидывают на пол ботинки, когда ложатся спать, и этих звуков так много, что вместе они образуют такой особый гул. Только он такой слабый — совсем, совсем слабый, что услышать его можно, только если долго вслушиваться.
— А ты его слышишь? — спросил я.
— Иногда. Я вслушиваюсь каждый вечер, но слышу только иногда. Чаще я просто засыпаю. Давай сейчас замолчим и послушаем. Попробуй, Билли, может быть, ты тоже услышишь.
Я очень старался: я закрывал глаза в надежде, что это поможет, открывал рот, чтобы приглушить звук собственного дыхания, но в конце концов должен был признаться, что у меня ничего не получилось.
— А ты? — спросил я.
— А я слышала, — ответила Эдит. — Всего несколько секунд, но слышала. Ты тоже услышишь, если будешь стараться. Оно того стоит: в этом гуле слышен весь Нью-Йорк целиком.