Было далеко за полночь. Меньше недели оставалось до моего отъезда в Нью-Йорк. Дядя Вик сидел в кресле у окна, перелистывал томик Уолтера Рэли и потягивал шнапс из простенького стаканчика. Я валялся на кушетке и нежился в ароматах табака и спиртного. Три или четыре часа кряду мы проговорили ни о чем. а теперь на время затихли, и каждый погрузился в свои мысли. Дядя в последний раз затянулся, сощурился на колечки дыма и бросил окурок в свою любимую пепельницу, купленную им на Всемирной ярмарке еще в 1939 году. Глядя на меня с затуманенной нежностью, он глотнул шнапса, облизнул губы и глубоко вздохнул:
— Вот и пришло время поговорить о грустном. Окончания, прощания, торжественные напутственные слова… «Пора сматывать удочки» — так, по-моему, выражаются в вестернах. Если от меня долго не будет весточки, помни, Филеас, что я всегда думаю о тебе. Лучше бы, конечно, знать, где я буду, но нас сразу обоих поманили новые миры, и вряд ли нам удастся переписываться. — Дядя Вик помолчал, закуривая новую сигарету. Я заметил, что его рука, державшая спичку, дрожит. — Неизвестно, долго ли мы будем гастролировать, — продолжал он, — но Хови полон надежд. Пока что контракты многообещающие, и новые наверняка будут такими же. Колорадо, Аризона, Невада, Калифорния… Мы познаем наконец, что такое Дикий Запад. Это наверняка будет здорово, независимо от того, чем все кончится. Городские стиляги на земле ковбоев и индейцев… Я лелею мечту увидеть те просторы и сыграть там под открытым небом. Кто знает, может, там мне откроется какая-нибудь новая истина.
Дядя Вик засмеялся, вроде как для того, чтобы разбавить свою серьезность.
— Дело в том, — подытожил он, — что расстояния-то очень неблизкие, и ехать надо налегке. Все вещи пришлось бы распродать или выбросить на свалку. Но я не хочу расставаться с ними навсегда и решил передать их тебе. Кому же еще вручить мне свои богатства, в конце концов? Кто же еще будет продолжать традиции рода? Начнем с книг. Да-да, ты возьмешь их все. По-моему, сейчас самый подходящий момент, лучше не придумаешь. Я их сосчитал сегодня, и получилось тысяча четыреста девяносто два тома. Весьма символично — в этот год Колумб открыл Америку, а ведь ты собираешься в университет, носящий как раз его имя. Здесь всякие книги: большие и маленькие, толстые и тонкие, — и все они состоят из слов. Если ты прочтешь все эти слова, то станешь весьма образованным юношей… Нет-нет, и слушать не хочу. Попробуй вякни хоть слово против… Как только устроишься в Нью-Йорке, я их тебе переправлю морем. Себе я оставлю один томик Данте, а второй такой же и все остальное должно быть у тебя.
Далее деревянные шахматы. Магнитные я оставлю себе, а деревянные заберешь ты. Теперь вот эта коробка из-под сигар. Здесь автографы бейсболистов — почти всех «Кабз» последних двадцати лет, кое-каких звезд и многочисленных светил поменее из всей Лиги. Мэтт Бэттс, Мемо Луна, Рип Репульски, Патси Кабальеро, Дик Дротт. Неразборчивость подписей этих игроков уже сама по себе делает их бессмертными. Переходим к разным безделушкам, трогательным пустячкам и всякой всячине… Сувенирные пепельницы из Нью-Йорка и Аламо, записи Гайдна и Моцарта — я их сделал, еще когда работал в Кливлендском оркестре, семейный фотоальбом, почетный значок, которым меня наградили за победу в национальном музыкальном конкурсе. Это было давным-давно, в 1924 году, можешь себе представить? И наконец, я хочу, чтобы ты взял мой твидовый костюм (я купил его в центре Чикаго). Там, куда я отправляюсь, он не понадобится, а костюм хороший, из шотландской шерсти. Он и надеван-то всего два раза, а отдай я его Армии спасения, он будет болтаться на каком-нибудь немытом завсегдатае притонов. Куда лучше, если его возьмешь ты. Он придаст тебе некую солидность, а выглядеть люкс — какой же в этом криминал? Завтра мы первым делом пойдем к портному и подгоним костюмчик по тебе.
— Ну вот и все, пожалуй, — вздохнул дядя. — Книги, шахматы, автографы, всякая всячина, костюм. Теперь, передав тебе бразды правления королевством, я спокоен. И нечего на меня так смотреть. Я знаю, что делаю, и рад, что с этим покончено. Ты славный парень, Филеас, и ты всегда будешь со мной, куда бы меня ни занесло. На некоторое время пути наши расходятся, но рано или поздно они снова сольются, поверь. Все, видишь ли, выясняется к развязке, и все между собой связано. Девять кругов ада. Девять планет. Девять подач в бейсболе. Девять муз. Только подумай об этом. Совпадения бесконечны. Однако хватит трепаться на сегодня. Скоро уже утро, и надо поспать. Дай-ка мне руку. Да-да, славная крепкая рука. Теперь потряси. Вот так, прощальное рукопожатие. Рукопожатие, связавшее нас на веки вечные!
Каждую неделю или две дядя Вик присылал мне по открытке. Обычно это были яркие и довольно безвкусные изображения местных достопримечательностей: реклама придорожных мотелей, разнообразные кактусы, сцены родео, щегольские ранчо, легендарные поселения, панорамы пустынь, закаты в Скалистых горах. Иногда все послание умещалось на белом облачке для слов, парящем над изображенным на открытке персонажем. Однажды со мной говорил даже мул: над его головой плыла надпись «Привет из Серебряного ущелья». На обороте были шутливо-замысловатые коротенькие записочки, но я с нетерпением ждал не столько новостей от дяди, сколько самих открыток, которые напоминали мне о том, что он есть. Именно этим они меня и радовали, и чем нелепее и безвкуснее была картинка, тем приятнее мне было. Всякий раз, находя открытку в почтовом ящике, я чувствовал, будто мы с дядей обмениваемся какой-то лишь нам двоим понятной шуткой, а самые удачные из посланий (изображение пустого ресторана в Рено, какой-то толстухи верхом на лошади в Шайенне) я даже приколол на стену у изголовья. Моему соседу по комнате понравилась шутка насчет непосещаемого ресторана, но толстая наездница явно поставила его в тупик. Я объяснил ему, что она безумно похожа на Дору, бывшую дядину жену. На свете всякое случается, сказал я, и вполне вероятно, это она и есть.
Дядя Вик нигде не задерживался надолго, так что я не всегда мог ему отвечать. Однажды в конце октября я накатал ему письмо на девяти страницах о том, как в Нью-Йорке вырубилось электричество и я с двумя приятелями застрял в лифте, но так и не отправил его до января. В это время «Лунные люди» уже начали трехнедельные гастроли в Тахо. Но хотя переписывались мы редко, я все-таки сохранял с дядей некую призрачную связь — я носил его костюм. В то время костюмы были у студентов далеко не в моде, но я чувствовал себя в нем как дома, а поскольку другого дома у меня, по сути, не было, то я носил его изо дня в день круглый год. Когда становилось совсем плохо, особенно приятно было ощущать теплые объятия дядиной одежды, а позже я понял, что, если бы не эти объятия, я бы просто распался на части. Костюм был моей второй кожей, которая защищала меня от ударов судьбы.
Оглядываясь назад, я представляю, какой странный, должно быть, был у меня вид: тощий, растрепанный, погруженный в себя парень, явно идущий не в ногу с остальными. Но дело как раз и было в том, что я не имел ни малейшего желания идти с ними в ногу. То, что я выглядел среди своих сокурсников белой вороной, свидетельствовало именно об их заурядности. Себя я считал возвышенным интеллектуалом, свободным и мятежным будущим гением, просто-таки демоном, презирающим толпу. Сейчас я едва не краснею, вспоминая, кого из себя корчил. Во мне нелепым образом соседствовали робость и наглость, я то молчал, мучаясь от неловкости, то разражался значительными монологами, а иногда я мог просиживать в барах ночи напролет, и при этом пил и курил так, будто собирался свести счеты с жизнью. Одновременно я декламировал стихи малоизвестных поэтов шестнадцатого века, приводил туманные латинские цитаты из средневековых философов и вообще делал все возможное, чтобы потрясти своих друзей. Восемнадцать лет — ужасный возраст. Воображая себя в чем-то взрослее своих однокурсников, я всего лишь бурно искал способ выражать свою юность иначе, чем они. И именно дядин костюм выделял меня из круга остальных, я хотел, чтобы меня и как личность воспринимали совершенно особо.