— Где ты находишь всех этих молодых людей?
— Они вовсе не мои. Я беру их напрокат. — Кейт улыбнулась. — Все они чьи-то братья. Но иногда случаются неприятности. Пол-лета я поощряла одного и отваживала другого, но сигналы перепутались, и в результате — ни одного поцелуя. Так что завидовать нечему.
— Карл Эдгар по-прежнему предлагает тебе руку и сердце?
— Ох, меня это пугает. Бедняга Эдгар. Иногда я думаю: а не сказать ли ему «да» любопытства ради.
— Да он сознание потеряет.
— Или сбежит в ужасе. Некоторые мужчины только и мечтают, чтобы девушка нашла себе другого.
— А Эрнест?
— Что Эрнест? — В ее глазах вспыхнул интерес.
— Ему нравится, когда его женщины сбегают?
— Не знаю.
— Сколько ему лет? Двадцать пять?
Кейт ухмыльнулась.
— Двадцать один. Совсем малыш. Я надеюсь, ты достаточно разумна.
— Что ты хочешь сказать?
— Мне показалось, ты им заинтересовалась. — Она внимательно на меня посмотрела.
— Это от скуки, — сказала я. Врать у меня всегда хорошо получалось.
— А что ты думаешь о моей новой шляпке? — спросила Кейт, указывая на нечто высокое и покрытое перьями, что я не могла оценить, так как отстала от моды на миллион лет.
Вернувшись под вечер на прежнюю квартиру, мы снова обнаружил и там толпу народа. Кенли и Билл Хорн (Хорни) собрались играть в карты. Молодой человек, которого все называли Брамми, наигрывал на рояле регтайм, а Эрнест и еще один член компании, Дон Райт, топтались на ковре, изображая боксерский поединок. Обнажившись до пояса, они обменивались легкими ударами, а обступившие их болельщики подбадривали обоих криками и улюлюканьем. Все смеялись; бой казался отличным развлечением, пока Эрнест не нанес справа короткий боковой удар. По большей части Дону удавалось увертываться, поэтому атмосфера не накалялась, но я заметила жестокость во взгляде Эрнеста и поняла: для него бой — серьезная вещь. Ему нужна победа.
Похоже, Кейт не обращала внимания ни на бокс, ни на что-то другое. По всей вероятности, вечерами здесь всегда царила суета — вроде той, что бывает в часы пик на Центральном вокзале в Нью-Йорке. Сухой закон действовал большую часть года, и этот «благородный эксперимент» стимулировал работу «тихих баров», которые в городах были открыты почти всю ночь. Только в одном Чикаго работало тысячи таких заведений. Но Кенли, как и многие другие находчивые юноши, в них не нуждались: заготовленные запасы выпивки могли свалить с ног стадо слонов. Этим вечером на кухне было полным-полно вина, мы с Кейт изрядно приложились к нему, а потом добавили еще. Когда сумерки сгустились, окрасив комнату мягким пурпурным светом, я обнаружила, что сижу на диване между Эрнестом и Хорни, а они переговариваются между собой на шутливом языке — принцип заключался в том, что в словах надо было переставлять слоги. Я чуть не лопнула от смеха, слушая их галиматью. Не помню, когда я последний раз так смеялась. От выпитого вина я чувствовала себя удивительно легко.
Когда Хорни встал, чтобы пригласить Кейт на импровизированную танцевальную площадку, Эрнест, повернувшись ко мне, сказал:
— Я весь день думал, как попросить тебя об одной вещи.
— Правда? — Я не понимала — удивлена я или польщена.
Он кивнул.
— Хочешь почитать кое-что из того, что я написал? Это не рассказ — скорее, скетч. — Он нервно теребил подбородок, и я чуть не рассмеялась от облегчения. Эрнест Хемингуэй нервничает, а я нет. Ни капельки!
— Конечно, — ответила я. — Но я не литературный критик. Не уверена, что смогу помочь.
— Не важно. Просто хочу знать твое мнение.
— Тогда я согласна.
— Сейчас вернусь. — Он рванул с места, но вдруг остановился посреди комнаты и повернулся ко мне. — Не уходи, хорошо?
— Куда я уйду?
— Тебя ждет сюрприз, — таинственно произнес он и побежал дальше за своими листочками.
Он оказался прав: это действительно был не рассказ. Скорее, скетч в духе черного юмора под названием «Обжоры и пирожки», действие которого развертывалось в итальянском ресторане на Уобаш-авеню. Несмотря на то что скетч был незакончен, он был острый и безумно смешной. Мы перешли на кухню — там было светлее и спокойнее, и, пока я читала, Эрнест ходил взад-вперед, размахивая от волнения руками: он ждал ответа на вопрос, который не решался задать, — хорошо ли написано?
Когда я перевернула последнюю страницу, он сидел напротив и выжидающе смотрел на меня.
— Ты очень талантлив, — сказала я, встретив его взгляд. — Наверное, я слишком много читала Генри Джеймса. Ты пишешь иначе.
— Да.
— Не знаю, все ли я поняла, но одно могу сказать: ты настоящий писатель. Все, что для этого нужно, у тебя есть.
— Как приятно это слышать. Иногда кажется, мне нужно всего лишь, чтобы кто-то сказал: ты не бьешься глупой головой о кирпичную стену. Ты можешь ее взорвать.
— Можешь. Это даже мне ясно.
Он внимательно смотрел на меня, словно буравя своими глазами.
— Знаешь, а ты мне нравишься. Ты хороший, открытый человек.
— Ты мне тоже нравишься. — Я поражалась, как мне уютно с ним, словно со старым, добрым другом; казалось, он уже не один раз дрожащими руками протягивал мне исписанные страницы, не в силах притвориться, что его не интересует мое мнение, а я читала, удивляясь, как ему удается так писать.
— Можно пригласить тебя на ужин? — спросил он.
— Сейчас?
— А кто нам помешает?
Кейт, подумала я. Кейт и Кенли и вся эта пьяная компания в гостиной.
— Никто и не заметит нашего ухода, — заверил он, видя, что я сомневаюсь.
— Хорошо, — согласилась я, однако к своему пальто кралась как вор. Мне хотелось пойти с ним. Я умирала от этого желания! Но он ошибся, сказав, что наш уход никто не заметит. Когда мы нырнули в открытую дверь, я чувствовала на спине обжигающий взгляд зеленых глаз Кейт и слышала ее немой вопль: Хэдли, будь разумной!
Но я устала быть разумной. И не обернулась.
Как было прекрасно идти прохладным вечером по улицам Чикаго рядом с Эрнестом, который говорил и говорил; щеки его раскраснелись, глаза горели. Мы зашли в греческий ресторан на Джефферсон-стрит и заказали там жареного барашка и салат из огурцов с лимоном и оливками.
— Наверное, это звучит странно, но я никогда не ела оливки, — призналась я, когда официант принес заказ.
— Никто не узнает. А ну-ка открой рот.
Он положил оливу на мой язык; я ощутила во рту теплый маслянистый солоноватый плод и покраснела не только от удовольствия, но и от чувства близости между нами — ведь он кормит меня. За последние годы это было самое чувственное переживание.