Как ни странно, узнав, что дочь влюбилась, он не испытал обычной отцовской ревности или страха одиночества, напротив, он воспрял духом и словно окунулся в воспоминания о своей собственной любви. Мы с Доминик вместе наблюдали, как он молодеет на глазах. Смех, возня и скрип кроватной сетки, вновь заполнившие большой дом в Кап-Ферра, вернули ему юность. Ради нас он отполировал, покрыл лаком и спустил на воду несравненную «Риву» из красного дерева, которая когда-то возила его любимую женщину на водных лыжах по всем бухтам Лазурного берега. Ради нас он распахнул ставни, извлек серебряные приборы, снова стал давать званые вечера и отдал в ремонт «армстронг-сиддли стар-сапфир» с пробегом двадцать восемь километров, что с 1962 года ржавел в гараже. Этот свадебный подарок жених успел только преподнести, а теперь вот обкатывал в роли шофера, если мы вечером собирались в клуб. «Ты еще не устал от него?» — беспокоилась Доминик. «Нет, родная. Это твой отец, и он первый, кто увидел во мне сына». Случалось, она даже немного ревновала его ко мне, когда мы пересмеивались у нее за спиной. Это было восхитительно. Он взял с меня обещание, в случае если у нас с Доминик возникнут проблемы, не скрывать их от него. Слово я держал без труда. Пока он был жив, она бросала меня трижды. Благодаря таланту угадывать и предвидеть наши поступки, умению слушать и давать советы («Жди ее, но не в одиночку, а то она вернется и обидится, если ей не за что будет тебя простить»), он сумел возвратить ее мне два с половиной раза.
Его унесло волной на исходе осени, в самом конце купального сезона. Он до конца верил, что она придет в себя. И прощаясь со мной в последний раз, он сказал: «Держись!»
* * *
Человек в черном сматывает веревку, и она медленно выползает из медных скоб навстречу его перчаткам. С кем я могу теперь поговорить? Кому прокричать имя Доминик, как вернуть ей плоть и кровь, как оживить наши воспоминания? Был у нас один-единственный друг Эли Помар, но он не смог приехать, потому что проходил в Везине ежегодный курс дезинтоксикации. Только прислал букет лилий, тех самых, что всегда дарил Доминик, повергая ее в отчаяние: пыльца от тычинок рассыпалась по белому ковру и оставляла на нем ничем не выводимые пятна. Старина Эли жил лишь на проценты от редких показов фильмов по когда-то написанным им сценариям, и все, что он мог подарить, приходя к нам на ужин, — традиционная дюжина белых лилий, потому Доминик так и не осмелилась признаться ему, что ненавидит эти цветы. Поцеловав его с искренней радостью и благодарностью, которые неизменно приводили меня в восторг, она скрывалась на кухне, чтобы поставить букет в вазу, и потихоньку срезала тычинки с пыльцой. А я, поскольку вставал пораньше, должен был на следующий день срочно препарировать открывшиеся за ночь бутоны.
Бедный Эли. Я поискал глазами его последний букет, который служащие похоронного бюро почти завалили венками от мэра, оркестра, газеты и жюри «Интералье»[7], сочтя их более достойными, чем скромный букет лилий с карточкой «от Лили». Доминик обожала уменьшительные имена, и только ради нее он примирился с таким прозвищем. Я все же отыскал его — и оторопел: тычинки были обрезаны до самых венчиков. У меня перехватило дыхание, я отшатнулся, увидев в этом знак. Люди со скорбными лицами смотрели на меня. В слепящих лучах солнца, среди сосновых лап мне улыбалась Доминик. Своей удивительной, кроткой, забавной, искренней улыбкой.
Вместо того, чтобы взять лопатку с землей, которую мне торжественно протягивал могильщик, я достал мобильный телефон. Это нелепое приспособление редакция газеты выдавала тем сотрудникам, которые редко бывали в офисе, надеясь постоянно держать с ними связь. Я же включал его только в пробках, чтобы позвонить в клинику, — а сейчас я позвонил Эли Помару в Везине. Мне ответили, что он на групповом занятии. Я сказал, что звоню по срочному делу, и его позвали. Сбитые с толку служители ждали, когда я закончу разговор.
— Эй, в чем дело? — ворчит Эли, еле ворочая языком: ему дают слишком много лекарств во время курса дезинтоксикации.
— Это Фредерик. Я в Кап-Ферра.
— Тоже хотел быть, — бормочет он. — Вот хрень.
— Спасибо за цветы. Скажи, ты сам их посылал?
Приступ кашля взорвался у меня в ухе с такой силой, что пришлось убавить звук на телефоне. Шокированные участники церемонии возмущенно смотрели на мой мобильник.
— «Интерфлора», — выдавил Эли из последних сил. — Что не так?
— Ничего, цветы замечательные. Ты их о чем-то просил, когда заказывал?
— Белые лилии, а что? Они розы прислали?
— Нет.
— Зовут. Люблю тебя. Грущу.
Этот мятущийся человек когда-то писал утонченную французскую прозу, сравнимую разве что с Шатобрианом, но, спасаясь от раздиравших его душу демонов, угодил в лапы врачей, и с тех пор изъяснялся телеграфным стилем. Я представил, как он, этакий штрумф[8]в синем спортивном костюме, семенит к кружку анонимных алкоголиков, которые сидят по-турецки на циновках и заплетающимся языком излагают, по каким причинам они стали пить и почему твердо намерены завязать. Всякий раз, когда Эли отказывался от виски, он вновь начинал курить; его пульмонолог рвал на себе волосы, в конце концов посылал ему бутылку «Глен-фидиш» с пожеланием скорейшего выздоровления, и все возвращалось на круги своя.
— Мсье Ланберг! — раздался строгий голос могильщика, который все пытался всучить мне лопатку.
Я взял ее, высыпал землю на золотистую лакированную дубовую доску и передал соседу, который всем своим видом выражал свое ко мне презрение, очевидно полагая, что в презрении — истинное достоинство человека. А я бросил в могилу уже ненужный мобильник, и пошел прочь.
Доминик нет в этой яме, эта чопорная церемония не имеет к ней никакого отношения, и счастливые воспоминания о начале нашей любви в Кап-Ферра тоже ни при чем. Она звала меня к себе, в свой тихий приют, в свое одиночество, в белую мансарду, откуда столь тактично меня выставила, и куда я вернулся после аварии. Обстриженные лилии — это приглашение, призыв, и он значит гораздо больше, чем любой другой сигнал или обычная работа флористки, и пусть я не верю в привидения, мне абсолютно ясно: если Доминик хочет со мной поговорить, ее постскриптум будет ждать меня на авеню Жюно.
~~~
Со стоянки аэропорта Орли я забираю древний английский автомобиль, которому храню верность с двадцати трех лет. Мне давно известны все его капризы, хронические болезни и возможности: он не любит ни дождя, ни жары, ни снега, ни ветра, плохо переносит город, автостраду и виражи проселочных дорог. Он изводит меня, а я его обожаю. На нем Дэвид учил меня водить, а потом, когда я поступил в «Эколь Нормаль»[9], подарил его мне очень деликатно, как он умел, будто я делал ему одолжение, принимая подарок: «Ты же знаешь, в моем возрасте без гидроусилителя трудно». А себе, скрепя сердце, купил двухместный кабриолет «порше», тем самым предоставляя нам с Доминик свободу в нашей парижской жизни. Но судьба распорядилась иначе. Она поехала в Швенинген на международный конкурс виолончелистов и не вернулась — влюбилась с первого взгляда в ученика Растроповича. Мне же остались Париж, машина, не влезавшая ни на одну парковку, и курс классической литературы, который я забросил через два месяца скучищи среди зануд с улицы Ульм.