Русского Севера стал, говоря современным языком, трендом. В 1902 году граф Павел Сергеевич Шереметев, историк, художник, общественный деятель выпустил книгу «Зимняя поездка в Белозерский край», в которой тема Русской Фиваиды получила свое продолжение. Можно утверждать, что жанр путевых заметок как нельзя лучше подошел для описания загадочной местности, о которой столичный вельможа до того момента не имел ни малейшего представления. Так, перед взором странника проходят удивительные картины – заснеженное Кубенское озеро и островной Спасо-Каменный монастырь, Ферапонтово и озеро Бородавское, величественный, не уступающий по своим размерам Троице-Сергиевой лавре Кирилло-Белозерский монастырь, и нарядная Вологда.
Вполне возможно, что интерес к северной теме Павлу Сергеевичу передался от его отца Сергея Дмитриевича Шереметева – историка, коллекционера, действительного тайного советника, который в 1889 году опубликовал «Путешествие по Северу России в 1791 году» Петра Ивановича Челищева – еще одно имя, которое нельзя не упомянуть, говоря о первооткрывателях Северной Фиваиды. Питомец Пажеского корпуса, однокашник Александра Николаевича Радищева по Лейпцигскому университету, член масонской ложи «Муз» Челищев отличался нравом строгим и известной резкостью в суждениях. Его северные заметки разительно отличаются от записок С. П. Шевырева и А. Н. Муравьева.
Вот как Челищев описывает посещение Кирилло-Белозерского монастыря: «Лишь только отворили мне Предтеченскую церковь, то в оной возле дверей показался сумет снега, против царских дверей на дьяконском месте куча галочьего помета в толщину пальца в два; по среди церкви нашли мертвую галку, ибо по неимению во оной церкви в верхних окнах стекол, все кормящиеся в монастыре галки от холодной и ненастной погоды имеют убежище в сей церкви. Когда же стали служить молебен, то они, как бы помогая нам петь, приударили на своих голосах внутри ж церкви столь громко, что наших и не было слышно… В церкви же равноапостольного князя Владимира, что при Успенском соборе, по неимению ж в ней в окнах стекол, весь пол и князей Воротынских гробницы замело снегом, и вырытые из земли при копании фундамента человеческие кости в ней стоят прямо на носилках не опрятанными по христианскому обряду опять в землю. За таковое в церквях нерадение некоторые трудники ропщат на архимандрита за то, что он в починку церквей ежегодно из казны получает триста рублей, кроме подаяний от доброхотных людей; к тому же, из штатных служителей имеючи своих мастеров, не может починить уже стекол, а не только что другое или новое сделать. Архимандричьи и все монашеские кельи в великом беспорядке и нечистоте. При архимандричьих кельях садик из нескольких больших кедровых деревьев, на коих по малому числу бывает шишек».
И это тоже Русская Фиваида на Севере…
Картина неприглядная, что и говорить, но узнаваемая. Особенно если сравнить ее с тем, что еще совсем недавно мы могли повсеместно видеть после почти 80-летней эпохи гонений на Церковь в России. Стало быть, периоды расцвета и упадка духовной жизни были всегда, сменяли друг друга, потому как сказано у Екклесиаста «что было, то и будет, и что делалось, то и будет делаться, и не ничего нового под солнцем» (Еккл. 1:9).
О времени, к которому относятся воспоминания П. И. Челищева, очень точно в своей монографии «Стяжание Духа Святаго в путях Древней Руси» сказал церковный историк и публицист Иван Михайлович Концевич (1893–1965 гг.): «В начале XVIII столетия наступает для монашества вековой период гонений. Закончилась эпоха Московской Руси, прошедшая под знаком симфонии, сотрудничества Церкви и государства. Теперь же под влиянием гуманизма появляются новые идеи “естественного права”. Целью государства является теперь достижение здесь на земле “всеобщего блага”. Осуществлению этого блага должна подчиниться и Церковь, как и все государство. Власть светская становится самодовлеющей, все исключающей… Для поверхностного взгляда могло показаться, что монашество уже окончательно погибло. На самом же деле из векового периода гонений иночество вышло очищенное и обновленное в прежней своей духовной красоте».
Начиная на этих страницах рассказ о Русской Фиваиде на Севере и ее святых подвижниках, было бы недопустимым заблуждением отворачиваться от подобных горьких, а порой и драматических фактов из жизни северных аскетов, причем в разные эпохи – от новгородской колонизации до первых посланцев святого преподобного Сергия Радонежского, от петровских реформ до наших дней.
Временная протяженность, постижимая только проживанием, коррелирует здесь с очевидной и вневременной бескрайностью, где человек почти неразличим и является лишь малой частью общего Божественного замысла. В любом случае, по мысли иеромонаха Иоанна Кологривова (1890–1955 гг.), «русский человек мучается огромностью и безбрежностью своей земли». Но именно в этом мучении, в этом внутреннем переживании безвременья и безграничности интуитивно вызревает его склонность к мистическому видению собственной греховности и несовершенства, к безраздельному упованию на волю Божию, причем порой в самой радикальной форме.
Иоанн Кологривов в своих «Очерках по истории Русской Святости» замечает, что «черты духовного радикализма у русского народа» во многом выражаются в «большой доле безразличия к миру и к его благам… В стране неограниченных далей и безмерных протяжений с суровым климатом, почти без всяких внутренних рубежей и без определённых географических границ, широко открытой для всевозможных нашествий, человек легко приобретает сознание своей физической слабости и бренности своих дел. Зачем, – думает он, – накапливать и дорожить тем, что обречено на гибель? К чему подчиняться юридическим нормам, которые сегодня имеют силу, а завтра потеряют всякое значение? Человек инстинктивно сосредотачивает привязанность на том, чего никто не может у него отнять». То есть на вере, которая оказывается выше изначальной метафизической обреченности (эсхатологического мировидения в целом) и непосредственной (антропологической) предрасположенности к аскезе.
Казалось бы, все просто – Северная Фиваида сама воспитала отшельников и анахоретов, сделав невыносимость жизни в этих северных краях желанной для них. Но по мысли Владимира Николаевича Лосского (1903–1958), выдающегося православного богослова, историка Церкви и философа, русский мистицизм имеет под собой куда более глубокие корни, нежели объективные географические и климатические причины.
С одной стороны, Лосский рассматривает религиозную мистику как область, не доступную пониманию, как неизреченную тайну, сокровенную глубину, нечто такое, «что может быть скорее пережито, чем познано, то, что скорее поддается особому опыту, превосходящему наши способности суждения, чем какому-либо восприятию наших чувств или нашего разума». С другой же стороны, он настаивает на том, что богооткровенная истина должна переживаться нами «в таком процессе, в котором вместо того, чтобы приспосабливать его к своему модусу восприятия… мы, наоборот, должны понуждать себя к глубокому изменению своего ума, к внутреннему его преобразованию, и таким образом становиться способными обрести мистический опыт. Вне истины, хранимой всей Церковью, личный опыт был бы лишен всякой достоверности, всякой объективности; это было бы смесью истинного и ложного, реального и иллюзорного, это был бы “мистицизм” в дурном смысле этого слова».
Следовательно, речь идет о значительном внутреннем усилии над собой, о повседневном духовном делании,