«…Ведь я был их врачом в Нью-Йорке. Их благодетельница, миссис Шоу, попросила меня поухаживать за молодой женщиной. Чахотка… Нет, вы ни в коем случае не должны доверять безобразному портрету, написанному по памяти подругой, который он принял лишь потому, что его воображение умело вложить туда все недостающее. Уверяю вас, в действительности она была необычайно красива. Ни на кого не похожа. Бледная, будто жемчуг. Да, она напоминала жемчужину — гладкую и загадочную. Такая же невысокая и хрупкая, как он. Их можно было принять за детей — брата и сестру, хоть он на пятнадцать лет старше. У нее были огромные печальные глаза и, помнится, восхитительные брови: тонкие и изогнутые, они тянулись до самых висков и терялись в волосах цвета воронова крыла. Она была эфирной, но кашляла сухим, тяжелым кашлем, характерным для ее недуга… Поскольку она жаловалась на острые боли в животе, мне пришлось расспросить ее, хоть и неловко таким интересоваться. Она страдала серьезными нарушениями менструального цикла, и, на мой взгляд, это требовало обследования. Так вот… нет… профессиональная этика запрещает мне говорить об этом, но… ведь все уже мертвы… Спустя одиннадцать лет брака она оставалась virgo intacta.[7]Мать молодой женщины присутствовала при осмотре и, гладя по лицу, успокаивала дочь, умиравшую от стыда. Не знаю, заметила ли эта дама что-нибудь или она была уже обо всем осведомлена… Что?.. Да нет, за исключением последних недель, они спали в одной постели. Но, признаться, я был ошарашен. Virgo intacta… После смерти жены с ним случился первый сердечный припадок, а также первый приступ delirium tremens.[8]Вы знаете об этом, не так ли? Видимо, потрясение обнажило то, что можно было предвидеть уже давно: сколько раз теще приходилось разыскивать его по тавернам!.. Впрочем, вполне возможно, — я даже склонен в это поверить, — приступу, свидетелем которого я стал, предшествовали другие… Клонические судороги… Галлюцинации, да, особенно галлюцинации… Когда умерла жена, он сам положил ее на стол между книгами и чернильницей. Она лежала под старой шинелью, сохранившейся еще со времен его учебы в Уэст-Пойнт, а рядом мурлыкала желто-черная кошка. Мать зажгла свечу на каминной доске и молилась. В комнате стоял ледяной холод камин не топили. Но, невзирая на эту нищету, в маленьком жилище Фордхема царила какая-то нежность. Все пребывало в идеальной чистоте и блестело. Мать молодой женщины можно было принять за ее бабку. Высокая грузная, до времени состарившаяся, она носила вдовий чепец и неизменное черное, сильно потрепанное платье. Она умела держаться и отличалась хорошими манерами, даром что была необразованна. Голубые застывшие глаза с очень узкими зрачками, толстый нос — во всех ее чертах и жестах сквозила доброта. Но… я не могу не отметить в ней подспудную нервозность, постоянное напряжение и безграничное желание жертвовать собой, играть наедине и на публике роль распятого ангела-хранителя… Я сказал „роль“?.. Я говорил о театральном терновом венце?.. Нет-нет, у меня нет никакого права произносить подобные слова… Экзальтированная, но молчаливая преданность, непреклонная решимость, сосредоточенность на едином образе, на одной внушенной себе мысли… Я часто встречал такой же неподвижный взгляд и красноватый блестящий нос у монашенок в больницах, у супруг и матерей калек и алкоголиков. Вероятно, это связано с особым состоянием нервов, с какой-то… патологией. Быть может, через несколько лет это явление получит свое название. В любом случае, то была достойная женщина, ведь, понимаете, он отличался трудным характером. Не просто алкоголик, но еще и время от времени опиоман — редкое сочетание: он поочередно пристращался к одному или другому наркотику и то приходил в экстаз, то впадал в жуткое оцепенение. Возможно, это кое-что объясняет. Нуда, virgo intacta… В сущности, чем больше я теперь над этим думаю, тем меньше удивляюсь. Он был пуританином — вероятно, в противовес скандальному облику своего отчима и даже, если вернуться еще дальше, в знак протеста против ухода отца. Он был целомудренным человеком, которого неотступно преследовали демоны».
Под низким потолком рыжим светом горели лампы. Косо повешенное объявление гласило: «Welcome to all»,[9]a на деревянной панели, измазанной грязью и сажей, чья-то неумелая рука вывела мелом: «No spitting».[10]Выборный агитатор с адамовой головой, в куртке с крупной клеткой и стоящей дыбом шляпе, собирал голоса за кандидата от Democrats, что-то черкал в своих списках, считал деньги, раздавал жетоны и фишки, попутно продолжая уговаривать, хотя его слова тонули в общем гаме. Запах пива и пары виски пропитывали воздух, насыщенный дымом и углекислым газом от перегретой печки. Подмышки, гло́тки, ступни, шерсть, сукно старинных сюртуков и фетровые ленты, отмытые до блеска дождем, покрывались испариной. Она оседала на шапки из нутрии, чьи хвосты сметали белоснежную перхоть на обтрепанные куртки, и выпадала на холщовые шляпы, застегиваемые сбоку, продавленные «трильби» и цилиндры, на которых, казалось, кто-то долго сидел. Перед каждым выборами одна из гнусных портовых таверн превращалась в «курятник», где покупались голоса у бродяг, пьяниц, праздношатающихся — всевозможных отверженных, обладавших, тем не менее, правом голоса. Всякий из них был вооружен и прятал охотничий нож за поясом, кинжал со стопором в кармане или кольт на бедре. Там собирались бывшие канадские трапперы, докеры, разочарованные искатели золота, что вернулись из Калифорнии больные и с пустыми карманами, но при этом жили на широкую ногу. Они чувствовали себя здесь хозяевами и, закапчивая дымом стулья, громогласно вспоминали толстых сан-францисских капиталистов, преимущества гидравлической добычи, адские бараки, кишащие клопами, райские салуны и бордели на оставленных бригантинах, которые, стоя на рейде, сверкали разноцветными огнями.
Искатели золота устилали пол пунцовыми плевками, и такими же красными были тени, гравировавшие лица. Одни — обветренные, другие — будто вырезанные из неотесанной древесины, а третьи, рябые и пористые, как пемза, напоминали окаменевшие кораллы, губки с крупными отверстиями, затвердевшие от старости. На свету выделялись профили и рожи, заостренные алкоголизмом, дряблые подбородки, обвисшие в виде карманов, и носы, изуродованные драками и венерическими болезнями.
Джозеф У. Уокер, безработный музыкант, выпил всего один стакан пива, но не решался выйти из таверны «Ворон», поскольку на улице шел дождь. Его туфли протекали, и хотя было лишь начало октября, в подвале где он обитал, стоял ледяной холод. Словом, он терпеливо выжидал, прислушиваясь к шуму дождя сквозь грохот уличного движения и рев пароходов. Его внимание привлек обмякший человек справа, причем музыкант не мог разобрать, пьян тот или на грани обморока.
Человеку можно было дать как тридцать, так и все пятьдесят. Крайняя худоба и почти детское телосложение придавали ему очень хрупкий и болезненный вид, усугубляя то отталкивающее состояние, в каком он находился. Растерянное, искаженное, отекшее лицо, покрытое грязью. Потухшие глаза в тени спутанных волос, ниспадавших на огромный лоб из-под шляпы, у которой почти не осталось полей. Человек не носил ни жилета, ни галстука, несвежая рубашка виднелась в вырезе столь же засаленного жакета из тонкой, лоснящейся, местами прохудившейся ткани, что спускался на рваные штаны в мелкую клетку. Джозеф У. Уокер с изумлением заметил, что вся его одежда гораздо большего размера, чем следовало. В облике человека было нечто необъяснимое, какая-то неразрешимая загадка, заключавшаяся в контрасте между его состоянием и предположительным происхождением, а также в том, что некая таинственная двойственность разделила это изможденное лицо на две несхожие и совершенно чуждые друг другу половинки. Джозеф У. Уокер почему-то не сомневался, что в те времена, когда незнакомец еще был самим собой, он никогда не устремлял на собеседника свой подлинный взгляд, и если существовал какой-либо портрет этого человека, взор там был устремлен к сферам, куда никто, кроме него, не имел доступа.