Звучит так, будто отец Сурикаты — какой-то безымянный донор спермы, который для тебя совершенно ничего не значил.
— Я не смотрел сериал.
— Тебе понравилось бы. Он помогает привить любовь к чтению.
Ты продолжаешь болтать, но я-то знаю, о чем ты думаешь. Ты специально завела разговор про «Инстаграм», чтобы разузнать обо мне побольше. Но увы, у меня на странице только книги. А вот у тебя — вся твоя жизнь. Фотки с лучшей подругой Меландой в разных забегаловках. Фотки с Сурикатой, неизменно помеченные тегом #ДевочкиГилмор. Я узнал про тебя очень многое, а ты про меня — почти ничего, и это нечестно. Но жизнь вообще несправедлива, и я не собираюсь нудить о своей «непубличности».
Поэтому просто убираю телефон и сообщаю, что ел на завтрак кукурузные хлопья. Ты смеешься — и тут же закрываешь соцсети (что за умничка!) — и я рассказываю о себе так, как это и положено: лично, глядя в глаза. Говорю, что живу в доме на воде в Уинслоу. Ты еще выше закатываешь рукава и с улыбкой замечаешь:
— Мы почти соседи. Мы живем за углом в Уэсли-Лэндинге.
Не может быть, чтобы ты вела себя так со всеми волонтерами.
Мы идем вниз, и ты вдруг касаешься моей руки. Да, малышка, я тоже это вижу. Красное ложе. Вмонтированное в стену.
Ты говоришь тихо, почти шепотом, ведь рядом дети.
— Ну как?
— Отличное ложе!
— Ага, я тоже так его называю. Оно меньше зеленого…
У зеленого цвет такой же, как у достопамятной подушки покойной Бек.
— Но мне больше нравится красное, — продолжаешь ты. — Плюс аквариум…
Аквариум точь-в-точь как в фильме «Близость». Ты потираешь руку, хотя она и не чешется. Это зуд совсем иного рода: ты хочешь бросить меня на этот красный диван прямо сейчас. Но не можешь.
— Когда я была ребенком, в моей библиотеке не было ничего подобного.
Вот почему мне бы хотелось растить своего сына на этом острове. Я киваю и с невольной дрожью в голосе замечаю:
— В моей библиотеке не было даже стульев.
Но тут же себя одергиваю: хватит болтать о своем дерьмовом детстве, неудачник Джо.
Ты наклоняешься ближе, точь в точь как в фильме «Близость», и мурлыкаешь:
— Вечером тут еще уютнее.
У меня перехватывает дыхание. Я не знаю, что ответить. Это уже слишком: слишком чудесно, слишком гладко, слишком идеально — как мороженое на завтрак, обед и ужин. Ты тоже это чувствуешь и поэтому показываешь на шкафчик.
— Увы, на него написал какой-то малыш, а уборщица на больничном. Не боишься испачкать руки?
— Нисколько.
Пару минут спустя я уже оттираю мочу от нашего красного ложа, и ты изо всех сил стараешься не смотреть на меня, но ничего не можешь с собой поделать. Я тебе нравлюсь. И разве может быть иначе? Даже грязную работу я делаю с улыбкой.
Я переехал сюда, решив, что мне будет легче стать хорошим парнем в окружении других хороших людей. Уровень преступности здесь феноменально низкий: последнее убийство случилось двадцать лет назад. Поэтому когда один архитектор спер у другого рекламный щит, это стало сенсацией, которую местная газета мусолила два выпуска подряд. Молодежь бежит с острова. Население становится старше.
Красное ложе снова как новенькое, я откладываю чистящие средства и оборачиваюсь. Ты ушла.
Я возвращаюсь наверх. Ты сидишь в своем стеклянном кабинете, похожем на аквариум, и, едва завидев меня, стучишь в стекло, приглашая зайти. Естественно, я спешу к тебе. Закрываю за собой дверь и машу в знак приветствия покойной Уитни Хьюстон и Эдди Веддеру[3], постеры которых висят у тебя на стене. Ты предлагаешь мне сесть и снимаешь трубку трезвонящего телефона. Никогда не думал, что снова испытаю подобное счастье; как не думал, что Лав Квинн похитит моего ребенка и сунет напоследок четыре миллиона долларов, чтобы откупиться. Но раз уж в этом мире возможны столь чудовищные вещи, то и для столь невыразимо прекрасных в нем должно быть место.
Ты кладешь трубку и улыбаешься.
— Итак, на чем мы остановились?
— Ты как раз собиралась сказать мне, какая песня Уитни Хьюстон твоя любимая.
— Та же, что и в детстве. Мои вкусы не изменились. How Will I Know, — отвечаешь ты. И невольно сглатываешь.
Я не могу удержаться и сглатываю тоже. Это песня о любви: героиня сгорает от страсти, но боится признаться…
— Мне нравится, как ее перепели «Лемонхэдс», — прерываю я неловкую паузу.
Ты отводишь глаза и улыбаешься.
— Не слышала. Надо будет найти. Как, говоришь, называется группа? Лимон что?..
— «Лемонхэдс». Послушай. Кавер классный.
Ты облизываешь губы и шепотом повторяешь название — я представляю, как попробую на вкус твой «лимончик» на нашем красном ложе… Показываю на набросок небольшого магазина, висящий на стене, и спрашиваю:
— Рисунок дочери?
— Нет, — ты качаешь головой. — А, кстати, хорошая идея! Надо повесить что-нибудь. Эту картинку нарисовала я в детстве. Мне всегда хотелось иметь собственный книжный магазин.
Еще бы! И я могу помочь тебе осуществить эту мечту, ведь теперь я богат.
— Как бы назвала?
— Присмотрись. Вот там, в углу… Бордель «Сочувствие».
Я улыбаюсь.
— Неплохо.
Ты тянешься рукой к шее, словно чтобы поправить ожерелье. Но на тебе нет украшений. Снова звонит телефон. Ты говоришь, что должна ответить, я вежливо спрашиваю, стоит ли мне выйти. Ты мотаешь головой — хочешь, чтобы я остался. Берешь трубку и отвечаешь голосом учителя начальных классов в респектабельном школьном округе:
— Хоуи! Как поживаешь? Чем могу помочь?
Этот неизвестный, но уже неприятный мне Хоуи бубнит что-то в трубку, ты показываешь на книгу стихов Уильяма Карлоса Уильямса. Я беру том и протягиваю его тебе. Ты облизываешь палец — хотя без этого вполне можно было обойтись, — и твоя интонация снова меняется. Ты читаешь Хоуи стихотворение, и твой голос словно растопленное мороженое. Потом, ни слова больше не говоря, закрываешь книгу и вешаешь трубку. Я не могу удержаться от смеха.
— У меня масса вопросов.
— Еще бы, — ты киваешь. — Это был Хоуи Окин…
Ты назвала его полное имя. Он тоже тебе нравится?
— Милейший дедуля…
Я выдыхаю — просто очередной «нафталин».
— И он сейчас в аду…
Я сам только что оттуда выбрался.
— Его жена скончалась, а сын уехал…