интимной прозы, где он, как нам кажется, поддался не вполне благородным мотивам. Мы с легкостью проклинаем и с трудом защищаем Некрасова за единственный его подобострастный стишок, сочиненный в минуту страха и слабости. Мы даже для Мандельштама держим за пазухой (мало ли, авось пригодится) тот пяток неумело нацарапанных отрывков, который под пыткой вырвала у него эпоха. И вот мы начинаем разговор о поэте, у которого на десяток томов такого приходится едва ли один как будто не этого…
Тут, конечно, с готовностью возникает вопрос об искренности, измене и верности. Маяковский, допустим, был верен себе в служении злу, а Пушкин, всегда служивший добру, однажды ему изменил. Хороший повод для разговора о смысле этих важнейших слов.
Но об этом, быть может, позже, сейчас интересно другое. То, что мы, совершенно непреднамеренно, поставили рядом два этих имени и тем уже одним в значительной мере предварили оценку. Противопоставили, но это не так уж и важно. Ведь нельзя же противопоставить Пушкину – Демьяна Бедного. «После смерти нам стоять почти что рядом…» Неужели – пророчество?
Сформулируем самую беспристрастную версию, наиболее популярный портрет героя.
Молодой блестящий поэт, человек большого таланта, новатор и реформатор стиха, бунтарь и романтик, увидел в Революции сначала также романтику, затем – объективную необходимость и самоотверженно бросился к ней в услужение. Постепенно он втягивается в ее круговерть, становится глашатаем насилия и демагогии и служит уже не Революции, а власти. Здесь он растрачивает всю свою энергию и весь свой талант, попадает в тиски цензуры и бюрократии, видит несостоятельность тех идеалов, которым служил, мучается совестью, мучается раскаянием, обо всем сожалеет и в полном отчаянии кончает жизнь самоубийством. Еще одна жертва, скажем, сталинских лет…
У этой картинки странное свойство. В общем она как будто бесспорна, однако в отдельности каждый пункт, каждая ее деталь под вопросом. Вопрос не обязательно выражает сомнение, он может лишь требовать разъяснений, но так или иначе все утверждения колеблются и слегка расплываются, и каждый отдельный вопрос еще разветвляется и порождает другие, побочные, любой из которых может, как знать, обернуться главным. Нет смысла пытаться ответить на них по порядку. Почитаем, подумаем, поговорим – авось что-то и прояснится.
Глава первая. Лицом к лицу
1
Первое непосредственное впечатление от чтения раннего Маяковского – безусловная исключительная одаренность автора. Нет, в этом нас не обманули. Перед нами совершенно новый поэт, даже теперь, через семьдесят лет, ничего или почти ничего не утративший от своей новизны и оригинальности, неустанно изобретательный в обращении с предметом и словом. Не только все актуальные средства, но и отходы поэтического производства, все то, что отброшено профессиональной поэзией в область любительства и графоманства, используется им с неожиданной смелостью и становится полноправным, необходимым качеством сильного, насыщенного стиха. Еще даже не ясно, о чем и зачем, но сразу ощутима напряженность речи, звуковая, ритмическая, эмоциональная и все строки пронизывающая энергия.
Убьете, похороните — выроюсь!Об камень обточатся зубов ножи еще!Собакой забьюсь под нары казарм!Буду,бешеный,вгрызаться в ножища,пахнущие потом и базаром.
Странный, принудительный ритм, как бы выкручивающий руки фразе, усиливает это чувство напряженности, создает почти физическое ощущение муки, едва ли не пытки. Душевная мука – первый личный мотив, на который мы отзываемся в стихах Маяковского и в подлинность которого не можем не верить. Между тем при сегодняшнем внимательном чтении уже с первых стихов выявляется многое, что мешает почувствовать и оценить эту подлинность.
Прежде всего – вполне сознательная, провозглашенная выраженность приема, необходимость читательского его использования и многократного возобновления. Первое чтение – почти всегда черновое. Требуется вначале отыскать рифму, оценить, хотя бы бегло, степень ее смысловой необходимости, соответственно расставить акценты в строке, вогнав вылезающие куски, а потом уже, все это помня, читать набело. Чтение Маяковского – это декламация, где всякое непосредственное впечатление перебивается памятью о репетициях. Оттого любой стих Маяковского, даже самый страстный и темпераментный, остается искусным пересказом чувства, но не его прямым выражением.
Так, одновременно с первым восхищением, возникает и наше первое сомнение: ощущение постоянной, необходимой дистанции между тем, что сказано, и тем, что на самом деле. Эта двойственность – первая дурная двойственность, сопровождающая чтение Маяковского. Есть, однако, и вторая, и третья.
Среди самых ранних стихов существует один, достаточно часто цитируемый, где, быть может, всего пронзительней звучит душевная мука и жалоба:
Кричу кирпичу,слов исступленных вонзаю кинжалв неба распухшего мякоть:«Солнце!Отец мой!Сжалься хоть ты и не мучай!Это тобою пролитая кровь моя льется дорогою дольней.Это душа мояклочьями порванной тучив выжженном небена ржавом кресте колокольни!Время!Хоть ты, хромой богомаз,лик намалюй мойв божницу уродца века!Я одинок, как последний глазу идущего к слепым человека!»
Это очень талантливые стихи. Здесь один из тех, скажем сразу, не столь уж частых моментов, когда хотелось бы соединиться с автором, пережить его боль как свою.
Хотелось бы – но никак невозможно, более того – абсолютно исключено. Потому что начинается этот стих со строчки чудовищной, от кощунственности которой горбатится бумага, со строчки, которую никакой человек на земле не мог бы написать ни при каких условиях, ни юродствуя, ни шутя, ни играя, – разве только это была бы игра с дьяволом:
Я люблю смотреть, как умирают дети.
Это полезно перечитать дважды, чтобы после вернуться к тому отрывку, к боли и жалобе. Не правда ли, он выглядит теперь немного иначе?
Мы вдруг замечаем новую двойственность – двойную чувственность, двойную мораль, на которую сперва не обратили внимания. «Тобою пролитая кровь» – слезная жалоба автора, но ведь сам же он только что с таким сладострастием: «Слов вонзаю кинжал…» А тогда и порванная в клочья душа, и хромой богомаз, и уродец век, и последний глаз, и слепые – не слишком ли густо? Не слишком ли много членовредительства, чтоб сказать о своем одиночестве?
Повторим общеизвестную формулу: ранний Маяковский – поэт обиды и жалобы.
В чем состоит обида Маяковского? В равнодушии к нему окружающего мира. Мир живет отдельно, сам по себе, не торопится прославлять Маяковского, любить его и ему отдаваться. И за это мир достоин проклятья, презрения, ненависти и мести.
Святая месть моя!Опятьнад уличной пыльюступенями строк ввысь поведи!До края полное сердцевыльюв исповеди!
Эти строки, по сути, тавтологичны, потому что святая месть поэта – это именно то, чем полно его сердце и в чем состоит его исповедь. Месть и ненависть – «КО ВСЕМУ!» – так и называется стихотворение.
Неутоленная жажда обладания – вот первоисточник всех его чувств. Здесь, конечно, на первом плане женщина – как реальный объект вполне реальных и вполне понятных желаний («Мария – дай!»). Но это одновременно еще и знак, физиологически ощутимый символ отдающегося – НЕ отдающегося! – мира.
Вся земля поляжет женщиной,заерзает мясами, хотя отдаться;вещи оживут —губы