поэзии апостольскую проповедь. Именно в этой декларации – служение людям как цель искусства – он выявляет много противоречий, предъявляя к Маяковскому те же претензии, что к ненавистным комиссарам и чиновникам. Карабчиевский говорит об исключительности Маяковского, его странном величии, его непоправимой славе… Но настаивает, опираясь на свой добросовестный анализ: он – антипоэт, опасный для самого понятия поэзии.
Это не отменяет места Маяковского в поэзии. Карабчиевский честно признает: «…он довел свое обреченное дело до уровня самой высокой поэзии. <…> Его вершина пуста и гола, не сулит взгляду ни покоя, ни радости, – но она выше многих соседних вершин и видна с большего расстояния. Так будет всегда, хотим мы того или нет». И он прав. Кто отождествил себя с эпохой так убедительно, что время уже не существует без него? Маяковский – человек, полностью и не случайно сросшийся с античеловеческой системой, сам становится частью этой системы, и когда, по логике ее развития, оказывается не нужен, даже вреден, сам становится ее жертвой.
«У меня выходов нет» – слова из предсмертной записки Маяковского ложатся и на судьбу Карабчиевского. На ненависть к советской власти он истратил всю свою способность к ненависти, но не смог смириться с тем, что его жизнь со всеми ее нелепостями, драмами, радостями и надеждами как будто отменена перестроечным натиском. Он приветствовал свержения памятников очевидным злодеям, но не мог примириться с разрушением памяти. Пришелся ко двору перестройке с ее либеральными веяниями, однако мучительное противоречие между исторической необходимостью перемен и текущим существованием воспринимал драматически. «Я стал выездным, побывал в Канаде и Америке, но сказать, что у нас демократия, и это хорошо, я не могу. Потому что для матери, у которой убит сын в Карабахе, такая демократия – это ужасно».
Уехал в Израиль, но там только утвердился в своем убеждении, что жизнь вне России для него пуста и бессмысленна. «Я не знаю, смогу ли я что-нибудь сделать здесь, но то, что я там ничего не сделаю, это я знаю точно». Вернулся – и попал под волну, сметавшую его друзей и единомышленников в литературе. Прежних кумиров, Битова, Аксенова, Войновича, Солженицына молодые критики спешили списать в утиль, уповая на свежие литературные всходы. Однако Юрий Аркадьевич ощущал себя наследником тех эстетических и этических ценностей, которыми всегда жила русская литература. Он мог казаться даже архаичным в своем отношении к понятиям добра и зла, но эта архаика только и обеспечивает долгую жизнь в литературе. Писатель вполне современный по характеру своей связи с действительностью, Карабчиевский с некоторым недоумением относился к молодой прозе, не оспаривая, что среди ее авторов есть замечательно талантливые, умные, образованные люди. Но его настораживало, что все душевные и духовные ценности они пересматривали в духе его героя Маяковского, с тем же пылом, но с меньшим талантом, сбрасывая прежних писателей с корабля современности. Конечно же, во имя новой эстетики и свободы выражения. Образ писателя, возникающий за текстом, казался ему ужасным. Где-то он даже написал, что идет волна литературы «плохих людей». Такой литературы для себя он не хотел, а ту, что любил и ценил больше всего на свете, вымывало из сознания современников. Он написал пронзительные романы и повести, но они не были, как ему казалось, никому нужны. Он разговаривал с читателем как с другом, но таких собеседников оставалось все меньше: «Эпоха Маяковского лишь декларировала отказ от высоких и сильных чувств, новая эпоха его осуществила». Личность Маяковского отбросила тень не только на жизнь Карабчиевского, но и на смерть, обрубившую концы завязавшейся драмы. Это ли не проявление высших сил, «которые склонны к насмешкам и парадоксам, любят пародировать, передразнивать и ставить нас в дурацкое положение»?
Ольга ТимофееваМай 2024
Воскресение Маяковского
– Маяковский вот… Поищем ярче лица —недостаточно поэт красив. —Крикну я вот с этой, с нынешней страницы:Не листай страницы! Воскреси!
Вступление
Маяковского сегодня лучше не трогать.
Потому что все про него понятно, потому что ничего про него не понятно.
Что ни скажешь о Маяковском, как ни оценишь: возвеличишь, низвергнешь, поместишь в середину – ощущение, что ломишься в открытую дверь, а вломившись, хватаешь руками воздух. Бесконечно размноженный, он всюду с нами, тот или иной – у всех на слуху. Но любая попытка сказать и назвать – кончается крахом, потому что всегда остается чувство, что упущено главное.
Маяковского лучше не трогать, так спокойней, так безопасней. Но тронув, вспомнив, заговорив – пусть случайно, в разговоре о другом, мимоходом, – чувствуешь каждый раз необходимость хоть какую-то мысль довести до точки, хоть какому-то суждению об этом поэте придать полноту и определенность, достаточную если не для общего пользования, то для собственного душевного равновесия.
Это чувство и вынуждает рискнуть.
Но уж если решиться говорить о Маяковском, то только будучи абсолютно уверенным в своей в данный момент беспристрастности. Главное – это не быть предвзятым. Не искать подтверждений – вот что главное. Не иметь никаких предварительных мнений, никакого счета не предъявлять, а открыть и читать стих за стихом, как читают неизвестного ранее поэта, выстраивая тот мир и тот образ автора, какие выстроятся сами собой.
Так бы требовалось, но так невозможно, к чему притворяться. Маяковский – это не просто литературный факт, это часть нашей повседневной жизни, нашей, как принято говорить, биографии. И поскольку мы родились не сегодня, то могли бы сказать его же словами, что стихи его изучали – не по Маяковскому. Мы изучали их по воспитательнице в детском саду, по учительнице в классе, по вожатой в лагере. Мы изучали их по голосу актера и диктора, по заголовку газетной статьи, по транспаранту в цехе родного завода и по плакату в паспортном отделе милиции. И заметим, что никогда, ни в какие годы наше отношение к этим источникам не вступало в противоречие со смыслом стихов. Не было необходимости умолчания, не требовалось круто оборвать цитату, чтоб ограничить ее содержание тем, что полезно вожатой или милиции.
В газетах цитируют ведь и Блока. «О доблестях, о подвигах, о славе». Стандартный заголовок. Тоже надо было заработать, дается не всякому. И однако именно это – не Блок. Потому что соответствующая строчка Блока, хоть и состоит из тех же слов, означает иное и звучит иначе. Потому что она – часть иного целого, и уже следующая строка, необходимо и естественно ее продолжающая, – губительна для газетного заголовка.
С Маяковским такого не происходит. Он весь – предшествие и продолжение не столько даже собственных строк, сколько цитат, из них извлекаемых. Можем ли мы об этом забыть, приступая к чтению?
Мы вечно помним Пушкину те два или три стиха да еще три-четыре странички