демилитаризованная зона, эта условная грань между двумя мирами, между двумя совершено разными способами прожить свою жизнь — и послужила толчком, стала той каплей, после которой всё накопившееся, всё давно сдерживаемое, наконец-то, вышло наружу. И он — поначалу медленно и с паузами — а потом всё больше и больше распаляясь, стал рассказывать ей всё, что думал и во что верил тогда, и всё, что узнал и понял позже.
Она ничего не знала о той войне. Дитя восьмидесятых — что она могла знать, кроме нескольких строчек в регулярно переписываемом школьном учебнике истории? Что она могла понять, если и сам он — непосредственный участник всего — только недавно стал сомневаться, а значит и пытаться разобраться в том, что на самом деле здесь произошло. Для неё это был лишь один из многих забытых военных конфликтов, в которых поучаствовала страна, где она родилась, и которой больше не существовало.
Дальше на Север они ехали под его монолог. Он, не отрывая взгляда от дороги, говорил и говорил; слова текли потоком, словно сорвало какой-то шлюз. Он то гладко излагал какую-то, видимо, уже отработанную, не раз рассказанную историю из тех военных лет, делая паузы в нужных местах и дожидаясь её реакции. А то, внезапно, начинал что-то сбивчиво и несвязно бормотать, явно не подготовленное, зажатое глубоко внутри, и только вот сейчас обретя, наконец, форму и звук, вырвавшееся наружу. Она старалась не комментировать и не двигаться, чтобы не отвлечь, не сбить его. В нужный момент негромко смеялась, в нужный сочувственно кивала, а остальное время сидела молча, не шевелясь и затаив дыхание.
На пятом часу дороги навигатор что-то пропищал и Александр, остановившись на полуслове, стал искать нужный съезд с шоссе. Он не смог бы найти эту дорогу сейчас — слишком всё изменилось за прошедшие сорок лет, но у него сохранились географические координаты места. Цепкая память ракетчика запомнила их ещё тогда, а позже он их записал, конечно, без пояснений — всё же секретная информация была. Сейчас он ввёл эти координаты в навигатор, и тот повёл их с шоссе на запад по старой бетонной, потрескавшейся дороге. Дорога, пропетляв между ухоженными, разделёнными на небольшие прямоугольники полями, стала плавно взбираться вверх по склону холма. До перевала они ехали больше получаса. За это время им не встретилось ни одной машины, ни единой живой души. Даже возле лачуг, стоящих по краям полей, было безлюдно. Но дорога была проезжей. Если бы ей не пользовались, джунгли быстро поглотили бы её, взломали бетон, накрыли живым зелёным одеялом. Дорога прошла через перевал, и впереди внизу показалась долина. С трёх сторон её окружали невысокие холмы — четвёртая была открыта, и только где-то вдали у горизонта виднелись горы. Солнце уже поднялось высоко, долина была залита светом, и Александр сразу узнал её — идеальное место для аэродрома. Он припомнил, как была расположена взлётная полоса, и тогда только смог увидеть, выделить в казалось бы хаотично разросшейся зелени прямые линии — границы полосы. А рядом, там, где был когда-то пункт управления и ангары, разглядел какие-то строения, в стороне — расчерченные квадратики полей и, как ему показалось, человеческие фигурки.
Вниз дорога пошла гораздо резче, чем на подъем, и он вёл машину, постоянно притормаживая, аккуратно и плавно въезжая в повороты. Сердце колотилось. Хотелось нажать на газ и помчаться вниз, но он сдерживал себя, удивляясь, что он, всегда считавший себя холодным и рассудочным, так разволновался.
Когда они спустились в долину, было уже половина двенадцатого. Солнце жгло нещадно, ветра не было. Влажная духота мгновенно вытеснила холодный, кондиционированный воздух и обволокла их, как только он открыл окно. Но курить хотелось, и Маша, опустив стекло со своей стороны, закурила тоже. Они успели докурить как раз к тому моменту, когда дорога, вильнув в последний раз, закончилась тупиком. В тупике стояла покосившаяся будка часового с разбитым окном; опущенный полосатый шлагбаум, обвитый лианой; ржавая цепь — КПП: контрольно-пропускной пункт.
— Символ, — подумал он. — Что-то слишком простенькая символика. Жизнь — дорога — шлагбаум, с проржавевшим замком. Банальность. Хотя — может всё к этому и идёт? К упрощению. К простому разъяснению перепутанных смыслов и, в результате, к простым, базовым объяснениям того, что мы сами усложнили, запутали, заболтали, покрыли слоями ненужных и ничего не значащих слов?
Он захлопнул дверцы, поставил джип на сигнализацию, и они пошли к полуразрушенному одноэтажному строению, вросшему в землю в двух десятках метров за шлагбаумом. Обогнули его и увидели старика, сидящего на корточках в проёме выбитой двери, черневшей единственным пятном на кирпично-красной, вытянутой, сплошной без окон стене. Старик курил кривую самодельную трубку, слепо смотрел вдаль и, когда Александр с Машей подошли, даже не повернул голову. На нём были старые, вылинявшие армейские штаны, обрезанные выше колен и превращённые в шорты, и застиранная до бледно-салатной зелени гимнастёрка. Александр поздоровался на вьетнамском — Маша удивлённо посмотрела на него. Старик поднял на них безразличный взгляд; после паузы, вынул трубку изо рта и ответил приветствием. Александр набрал воздуха, сосредоточился и продолжил на вьетнамском:
— Я русский. Я служил здесь когда-то. На этом аэродроме. Приехал посмотреть. Вспомнить, — он говорил короткими фразами, стараясь максимально выдержать интонации: вверх, вниз, нейтральную — как учил его когда-то, здесь же, на этом месте, молоденький вьетнамский сержант из его батареи. Александр уже репетировал эту речь дома вслух у зеркала и в последние дни многократно произносил её про себя. Что понял из его монолога старик, было неизвестно, но он неожиданно легко поднялся и, ткнув трубкой в направлении ряда похожих на сараи деревянных лачуг, стоящих возле бывшего взлётного поля, сказал:
— Пойдём, я знаю, кто тебе нужен.
Медленно ковыляя впереди, он подвёл их ко второй с ближнего края хижине. Она не отличалась от остальных: крыша, крытая ржавым листом железа с разложенными поверх бамбуковыми листьями; в единственном окне разбитое стекло, фигурно заклеенное скотчем; земляной пол. У входа на утрамбованной жирной земле играли два полуголых, чумазых мальчугана лет четырёх-пяти. Провожатый заглянул внутрь, что то крикнул — Александр не разобрал что — и повернулся к ним:
— Он тут воевал. Он тот, кого ты ищешь, — и, не дожидаясь благодарности, развернулся и, так же неторопливо прихрамывая, побрёл обратно.
Свет попадал внутрь лачуги через открытую дощатую дверь и единственное наполовину заклеенное грязное окно. Александр шагнул в полутьму, остановился и попробовал воздух. Так, зайдя в грязный привокзальный туалет, поначалу задерживаешь дыхание и только проверяешь запах. Не вдыхаешь, а только чуть-чуть втягиваешь — принюхиваешься и решаешь, стоит ли дышать дальше или сдавить, зажать внутри остаток чистого воздуха, продержаться на нём и вон отсюда — туда, где можно, наконец-то, без отвращения и с облегчением вдохнуть. Было терпимо. Когда глаза привыкли к полутьме, он разглядел, что внутри в единственной комнате стоят две кровати: те самые железные кровати с панцирной сеткой, на которых он проспал большую часть своей казарменной юности, и самодельный, сколоченный из того, что было под руками, стол. Под стол были задвинуты два старых, ещё советских снарядных ящика, видимо, служивших табуретками. Одна кровать была пуста. На второй, спустив на земляной пол тощие ноги, сидел человек. В полутьме он мало чем отличался от того безразличного старика, который привёл их сюда. Остатки редких волос на обтянутом смуглой кожей черепе, неопределённого цвета шорты, тощие босые ноги. Ни майки, ни футболки на нём не было. Маша, которая вошла вслед за Александром внутрь и, так же как и он, поначалу инстинктивно затаила дыхание, подумала, как резко отличается это безволосое, худое тело от сытого, плотного и крепкого торса её мужа.
Александр снова произнёс ту же заученную фразу, которую сказал старику у шлагбаума. Сидящий на кровати не отреагировал. Сидел молча, не шевелясь. Тогда Александр, уже не заботясь о правильной интонации, стал вспоминать всё, что он знал на вьетнамском и собирать это в короткие фразы:
— Ты не помнишь