друидов?» — спросила я однажды у матери. И сейчас помню ее ответ. Даже помню, как она сплела пальцы лежавших на коленях рук, — она до сих пор так делает, обдумывая свои слова. Матушка рассказала, как во времена ее юности случился неурожайный год, когда пшеница сопрела в полях. Я кивнула, поскольку уже знала про дождь, гнилую пшеницу и голодавших соплеменников. Старая история, которую в деревне рассказывают с торжественным выражением лица, а затем прикасаются к губам и к земле.
Помню, матушка тогда взяла меня за руку и сказала: «И тогда, Хромуша, друид потребовал принести жертву». Жертвоприношениями мы возвращали себе милость Матери-Земли. Во время нашествия моли отдали на заклание дюжину несушек. В другой раз, в засуху, — пару куропаток. Такие подношения — домашняя птица, а иногда даже овцематки — были для нас обычным делом для обеспечения доброго урожая.
Но дальше мои воспоминания начинают расплываться. Порой мне кажется, что голос у матушки сделался хриплым, будто слова царапали ей горло, и она сказала: «Он велел зарезать слепого мальчика».
Порой я вспоминаю, как спросила: «Порченого?», и матушка, сжав мне ладонь обеими руками, беззвучно прошептала: «Да».
Но иногда мне не верится, что такой разговор вообще был.
Я представляла, как слепого мальчика затаскивают на каменный алтарь; представляла руки, державшие его, когда ему перерезали горло, когда кровь покидала его тело. Столько раз воображаемая картина в конце концов превратилась в незыблемое воспоминание. Совпадало ли оно с рассказом матери об умерщвлении порченого? Обычно я склонна думать, что тут память меня подводит. Мать больше не заговаривала о том случае, и ни один житель деревни, вспоминая мрачные последствия погибшего урожая, даже не заикался, что тогда, помимо обычных несушек или овцы, боги получили кое-что еще. И если во времена матушкиной юности на Черном озере действительно жил слепой мальчик, странно, что болотники о нем никогда не упоминали. Уму непостижимо.
Друид мчится к нам средь бела дня, не пряча своего развевающегося одеяния. Я высматриваю отца и вижу, что он уже вышел из кузни. Его окружают притихшие соплеменники. Кроены[5] перестают ткать холсты, жернова — перемалывать зерно. Пальцы замирают над штопкой, на тетиве лука. Рассматривая издалека деревенских, теперь стекающихся к середине прогалины, я замечаю Щуплика: он висит в перевязи на спине своего отца.
Щуплик родился четырьмя годами позже меня, он пятый сын Дубильщика, главы клана дубильщиков, выделывающих кожи на Черном озере. Лоб новорожденного был вдвое больше обычного, а из поясницы выпирала мягкая, будто сало, шишка. Такой лоб означал давление изнутри черепа, головную боль. Из дома Дубильщика посылали за моей матерью, и она оставила для новорожденного ивовый чай — сосать с тряпицы.
Я вспоминаю, как матушка потом вернулась с опущенной головой, как объясняла отцу, что с искривленным хребтом ничего поделать нельзя. Встрепенулось ли отцовское сердце, когда до него дошел смысл слов, почувствовал ли он проблеск облегчения? Счел ли везением, что теперь я не хуже всех на Черном озере?
Щуплик пошел только в четыре года, но и тогда отличался от обычных малышей, у которых два нетвердых шажка сегодня, шесть — завтра. Он мог сделать от силы дюжину шагов, после чего валился на землю. Теперь большую часть времени он проводит на спине отца или сидит, привалившись к стене, охая и держась за больную голову, которой ивовый чай, сколько его ни пей, не в силах помочь.
Зачем же явился друид? Недавно скончался старейшина Плотников (этот клан на Черном озере почитают за добротные колеса): рухнул, даже не успев выпустить из рук ремень, с помощью которого таскал бревна. Но мы и без друида знали, как действовать, и уже несколько дней назад отнесли тело на Поляну Костей — туда, где гниет плоть, а черви и стервятники дочиста обгладывают скелет. Может быть, друид всего лишь хочет положить жертвенные хлебы в поля, когда те будут полностью засеяны? Но тогда к чему такая спешка, если мы управились пока только с половиной работы? И с чего бы ему скакать днем?
Матушка заслоняет меня от друида, который уже совсем близко, но я выглядываю из-за ее худощавого тела, напряженно высматривая, не мчатся ли за жрецом по пятам восемь вооруженных римских всадников.
На полном галопе друид огибает поле. Когда он минует меня, я замечаю изборожденный морщинами лоб и глубоко ввалившиеся щеки: лицо, исхудавшее, надо полагать, от неустанных трудов и бдений.
Он не старый, — замечает Долька, моя неразлучная подружка; она родилась, когда луна на небе была тонким ломтиком. — Друиды должны быть старыми.
— Обычно они такими и бывают, милая. Тихо. — Мать Дольки Хмара трогает губы, землю.
— У него короткая борода, — вторит Дольке младшая сестра Оспинка: кожа вокруг рта у нее изрыта отметинками.
— И она не белая, — добавляет Крот; глаза у него, когда он щурится, что-нибудь разглядывая, становятся узенькими щелочками.
Ни волосы, ни борода друида, аккуратно подстриженные, еще не потеряли рыжевато-каштанового цвета. Он сидит на коне прямо, не горбясь. Работницы, пошептавшись, приходят к согласию, что этот друид еще не появлялся на Черном озере и, судя по лицу, поблажки от него не жди, и что молодость его предполагает безрассудство и нетерпение.
— Не нравится он мне, — говорит Старец.
Долька дергает мать за рукав и тянет в сторону прогалины:
— Пойдем узнаем, чего ему надо.
Дети работниц начинают канючить:
— Лошадка! Хочу лошадку посмотреть.
— А вдруг он нас благословит?
— А вдруг уедет!
— Так нечестно — не пускать нас!
Работницы пытаются утихомирить малышей, прижимают к себе, разделяя мой страх, и несколько мгновений я упиваюсь этим утешением.
Зачем он приехал? — спрашивает Долька.
— Чтобы положить хлебы, — отвечает Хмара; ее слабая улыбка убедительна не больше ранней оттепели. — Вот зачем.
— Эти ваши римляне… — бормочет матушка так, чтобы я услышала, и подносит пальцы к губам.
Лошадь друида останавливается в шаге от моего отца и тех, кто собрался в центре прогалины. Когда друид спешивается, все мы — в полях и на прогалине — прикладываем пальцы к губам, к земле. Преклоняем одно колено. Наконец Охотник, первый человек на Черном озере, встает, чтобы обратиться к друиду. Он глава деревни, у него нет выбора. Некоторое время эту обязанность выполнял мой отец, пока клан Охотников не возвысился над Кузнецами. Хотя утрата положения все еще саднит, как открытая рана, сегодня я не ощущаю ни намека на сожаление. Охотник и друид переговариваются; первый склоняет голову. Как я ни стараюсь, не слышу ничего, кроме резких вскриков куропатки, мечущейся в клетке перед дверью круглой хижины