ходил по ярко освещенной квартире от запертых дверей в кабинет старика Тона до других дверей, за которыми одевалась Надежда, и думал, слегка поддразнивая самого себя:
«Что бы ты делал, если бы эта девушка была горбатая, рябая или с каким-нибудь утиным носом? Ведь, пожалуй, для одних гобеленов ты бы в этой квартире не поселился. Вот тебе и апостольство, и красота идеи… Можешь ли ты ручаться, что через неделю ты не будешь прислушиваться у себя на пороге, не стукнет ли ее дверь?..»
«Ну, что же из этого, — спорил он с самим собою, — и пусть, и великолепно. Одно другому не мешает. Не работать же непременно среди уродов. Прежде всего надо спасать здоровых, красивых и сильных. Если спасутся сильные, то кое-что перепадет и на долю слабых. Главное — искренность, искренность, искренность. Пока люди будут говорить заученные фразы и проделывать заученные жесты, не может быть счастья на земле… А все- таки я знаю, чего ты сейчас хочешь, — оборвал он себя, — ты хочешь войти в кабинет к старику Тону, сесть у него с ногами на диван и спросить, что он чувствовал, когда был министром и ездил с докладом во дворец, и что чувствует теперь, всеми позабытый и никому не нужный. Хочется взять и просто-напросто потрепать человека по плечу. И это у тебя называется искренностью и свободой. И еще ты хочешь так же просто, не постучавшись, войти в спальню к Надежде и застать ее полураздетой и спрашивать ее разными „домашними“ словами о том, что она знает и чего не знает и о чем думает ночью, и еще, конечно, ты хочешь прикасаться к ее телу. Вот тебе и апостольство… Самое обыкновенное голодное любопытство и эгоизм. Нет, нет! — чуть не закричал он вслух. — Ведь я хочу не только для себя, но и для них. Не может быть, чтобы старика не тяготила его напыщенность и отчужденность и чтобы Надежде не хотелось того же, чего и мне. Ну, и надо толкнутъ их, а там увидим, что будет».
И Виноградов по привычке вызывающе расправил плечи, как бы в ожидании веселой, шуточной борьбы. Вот придут сюда чопорно подтянутые люди в застегнутых сюртуках, с однообразно опущенными носами и руками, и будут вовремя улыбаться, вовремя кашлять, стараясь скрыть друг от друга и даже от самих себя свои настоящие желания и мысли. И один Виноградов будет чувствовать себя запросто среди них, как хозяин музея в толпе заводных фигур.
— Выпьем коньяку? — вдруг раздалось у него над самым ухом.
Он обернулся и увидал Тона, благоухающего, приглаженного, в какой-то необыкновенной коричневой бархатной тужурке с множеством карманов, складок и перехватов и белым шелковым галстуком, выпущенным из-за воротника. Румяные, оттопыренные щеки профессора лоснились, и малиново-красный рот хохотал обычным неудержимо веселым хохотком.
— Не правда ли, я красив? Хо-хо-хо! — спрашивал Тон, обнимая Виноградова за талию и чуть ли не танцуя около него. — Уж этого-то вы отрицать не осмелитесь. Хо-хо-хо. Нет, вы понимаете, я ужасно рад, что вы к нам переехали. С вами, ей-богу, весело. Ну, пойдем, хватим пока что коньяку.
— Послушайте, Виноградов, — говорил он немного погодя в столовой, — вы нам сегодня скандальчика не устроите? Хо-хо- хо. Нет, кроме шуток… Знаете, все-таки неловко. Уж не подведите. Будут, между прочим, ваши Янишевские, будет беллетрист Береза. Генералы придут.
— Ладно, ладно, не волнуйтесь, останутся целы ваши генералы, — успокаивал его Виноградов, — вот разве Березу эту самую немножко пообсгругать. Не наливайте, я больше не хочу пить, — говорил он, прислушиваясь к знакомому неуверенному стуку женских каблуков по коридору, вдруг замолкнувшему в пушистой мякоти ковра.
— Почему не хотите? — огорченно спрашивал профессор.
— Нипочему, — рассеянно отвечал Виноградов.
На пороге столовой, в белом платье любимого узкого покроя, с короткими рукавами и четырехугольным вырезом около плеч, появилась Надежда. Без золота, без камней, без малейших украшений, даже без цветка в волосах, в тесном плену белоснежной ткани, резко отграничивавшей теплую розовую наготу шеи и рук, Надежда шла через столовую своей неуверенной качающейся походкой и улыбалась. Ласково, доверчиво и вопросительно посмотрели на Виноградова ее глаза.
— Хотите вместе встречать гостей? — не останавливаясь, спрашивала она.
— Конечно, хочу, — отвечал Виноградов.
— Тогда пойдемте в зал.
— А меня с собой не берете? — притворно плачущим голосом воскликнул Тон.
— Ну, разумеется, нет, — весело отвечал ему уже из другой комнаты Виноградов.
В красных, желтых и лиловых сумерках от абажуров сияла полированная живопись стенных тарелок и ваз, и телесной теплотой отсвечивали изгибы бронзовых статуй, а пушистые ковры, белеющие и чернеющие звериные шкуры, потолки, обтянутые шелком, казалось, окутывали мозг сонной пеленой.
— От вас пахнет духами «astris», — говорил Виноградов, идя за Надеждой, — в своих скитаниях по чужим квартирам, по театрам и по кабакам я не мог не запомнить этих страшных духов. Знаете, каким свойством они обладают? Они подчеркивают, доводят до карикатурных размеров какую-нибудь отрицательную особенность человека, который вздумает ими надушиться. Вульгарность становится необычайно яркой, продажность — бьющей в нос, развращенность — циничной, хищность — беспощадной… Но посмотрите, что вы сделали с этими поистине разбойничьими духами. Они чувствуют не только вас с вашей простой душой, но даже вашу нелюбовь к украшеньям, ваши ясные глаза, ваше белое платье. Они совсем притихли, и их благоухание напоминает весенний солнечный запах из распахнутого окошка в сад. Ваше тело поглотило всю их демоническую сложность, сделало их примитивными, и теперь не вы пахнете ими, а они вами.
Виноградову стало стыдно, что он так долго распространяется о духах, и он сам прервал себя:
— Бог знает, что я говорю.
Они стояли у дверей в сияющий огнями белый зал, Виноградов — немного смущенный, Надежда — с загоревшимся любопытством в глазах.
— Вы меня очень интересно описали, — сказала она, — почему-то всегда бывает стыдно, когда тебя рассматривают в упор, а у вас это выходит как-то легко. Помните, при нашей первой встрече вы мне сказали, что я красивая, и, представьте себе, это меня нисколько не смутило. Даже больше, я настолько поверила