сим предстояло окончательное избрание рода жизни. Усильно и долго размышлял Григорий об этом одном из самых мудреных вопросов в жизни. «Решившись все плотское вринуть в глубину, – пишет он сам о себе, – когда стал я рассматривать самые пути божественные, нелегко было найти путь лучший и гладкий. Приходили мне на мысль Илия Фесвитянин, великий Кармил, достояние Предтечи – пустыня. С другой стороны, пересиливали любовь к божественным книгам и свет Духа, почерпаемый при углублении в Божие слово, а такое занятие не дело безмолвия и пустыни. Много раз колебался я туда и сюда и наконец умирил свои желания, остановившись на средине. Я вступил на какой-то средний путь между отшельниками и подвижниками, живущими в обществе, занял у одних собранность ума, а у других старание быть полезным для общества».[22] Под этими другими Григорий разумеет подвижников, которые проводили жизнь безбрачную, не уединяясь в пустыню и занимаясь делами общественными. «Предпочесть этот последний род жизни понуждала меня, – говорит сам о себе Григорий, – и признательность к родившим меня, у которых я был в долгу; я хотел лелеять их старость, водить их за руку, чтобы самому иметь счастливую старость, угождая их старости».[23] Такой выбор сделан был и потому еще, что Григорий правилом любомудрия поставлял не показывать и виду, что он трудится для жизни превосходнейшей. Заботы о родителях, тем более необходимые, что брат Кесарии вскоре отправился на службу к императорскому двору, могли достаточно прикрывать его ревность об угождении Богу.
Утвердившись в таком образе мыслей, Григорий, вопреки обещанию, какое дал Василию в Афинах, и несмотря на неоднократные приглашения его, долго не находил возможности отправиться к нему в новоустрояемый монастырь. После же того, как провел с ним в Понтийской пустыне несколько времени, и по возвращении в свой Арианз часто с великим удовольствием вспоминал о занятиях, какие делил здесь со своим другом. Это тем удивительнее, что и жизнь в доме родительском очень мало отличалась по своей строгости от жизни иноков Василиевых. И дома Григорий так же занимался богомыслием и молитвой, питался самой умеренной и простой пищей, упражнялся в слове Божием, но его много возмущало поведение служителей, за которыми присмотр был поручен ему и которых в поместье отцовом, как видно, было немало. «Управлять слугами, – жалуется Григорий в одном стихотворении, – подлинная сеть пагубы. Жестоких владык они всегда ненавидят, а богобоязненных бесстыдно попирают; к злым не снисходительны, добрым не благопокорны, но на тех и на других дышат неразумным гневом».[24]
Гораздо большую скорбь Григорию причинило посвящение его в пресвитера, совершенное отцом его в праздник Рождества Христова (вероятно, в 361 году). И после обширного образования, какое получил в различных школах, высокое и досточестное звание служителя алтаря казалось Григорию тем же, чем бывает солнечный свет для слабых глаз.[25] Отец Григория знал взгляд своего сына на священство, но, побуждаемый отеческой любовью, совершенно против воли, рукоположил его в пресвитера. Григорий хотя и покорился воле родителя, принял от него посвящение, но так сильно огорчился, что забыл все: друзей, родителей, отечество, род – и, по собственному его сравнению, как вол, уязвленный слепнем, ушел в Понт, надеясь там в божественном друге найти врачевство от горести.[26] Этим удалением он, между прочим, хотел вразумить тех, которые, по его выражению, с неумытыми руками и нечистыми душами берутся за святейшее дело, теснятся и толкаются вокруг Святой Трапезы, как бы почитая священный сан не образцом добродетели, а средством к пропитанию и начальством, не дающим отчета.[27]
Другими же, более важными причинами этого удаления были неожиданность рукоположения и любовь к безмолвию и созерцательной жизни. Вот собственные слова Григория об этом: «Особенно поражен я был неожиданностью; подобно человеку, поражаемому внезапным громом, не собрался с мыслями и потому преступил скромность, к которой приучал себя всю жизнь. Потом овладела мною какая-то привязанность к благу безмолвия и уединения. Любя его с самого начала, сколько едва ли любил кто-нибудь из занимающихся науками, в важнейших и опаснейших для меня обстоятельствах дав Богу обет безмолвной жизни, я не вынес принуждения. Мне казалось, что всего лучше, замкнув как бы чувства, собравшись в самом себе, без крайней нужды не касаясь ни до чего человеческого, носить в себе божественные образы, всегда чистые и не смешанные с земными и обманчивыми впечатлениями, постигать блага будущего века, находясь еще на земле, оставлять землю и быть возносиму Духом горе».[28] Кроме сего, Григорий живо представлял себе ту тягостную борьбу, какую должен вести пастырь с дерзостью еретиков, с пороками слабых христиан, равно и угрозы недостойным служителям алтаря, изреченные в Писании. Памятование обо всем этом, говорит св. Григорий, не оставляло его день и ночь, сушило мозг, истощало плоть, лишало бодрости и не позволяло ходить с подъятыми высоко взорами.[29] «Признаюсь, что я немощен для такой брани… пока не очищен ум, пока далеко не превосхожу других близостью к Богу, небезопасным признаю принять на себя попечение о душах и посредничество между Богом и человеками, что составляет также долг иерея… Не почтите меня боязливым сверх меры; напротив того, похвалите даже мою предусмотрительность».[30] «Рассматривая самых благоискусных мужей древности, нахожу, что из тех, кого благодать предызбрала в звание начальника или пророка, одни с готовностью следовали избранию, а другие медлили принимать дары; Моисей прекословил Богу, а Иеремия страшился юности, и Иона бежал от лица Божия, но и сии, отрекавшиеся за боязнь, не подверглись осуждению».[31]
Вот побуждения, по которым Григорий немедленно по рукоположении удалился в Понт. Видно, что и Василий Великий не осуждал своего друга за такой образ действий, иначе он не дозволил бы ему оставаться в своей пустыне от праздника Рождества Христова до самой Пасхи. По всему видно, что Григорию очень приятно было жить вместе со своим другом, но отец многократно и даже с угрозами убеждал его возвратиться в Назианз. Можно было опасаться, как бы нежность не обратилась в клятву,[32] по обыкновенному свойству прогневанного простодушия;[33] и назианзяне сильно желали возвращения своего священника. Григорий долго боролся с мыслями, как поступить, находясь между двумя страхами; наконец его победил страх оказаться непокорным отцу. «Я стою в средине, – говорит он в объяснение своих действий, – в средине между слишком дерзновенными и слишком боязливыми. Я боязливее тех, которые хватаются за всякое начальство, и дерзновеннее тех, которые всего убегают. Во мне самое время ослабило чувство бедствия».[34] Св. Григорий сказал себе, что