на нас. Марс и Земля – два крошечные шарика, кружащиеся рядом. Одни законы для нас и для них. Во вселенной носится живоносная пыль, семена жизни, застывшие в анабиозе. Одни и те же споры оседают на Марс и на Землю, на все мириады остывающих звезд. Повсюду возникает жизнь, и над жизнью всюду царствует человекоподобный: нельзя создать животное, более совершенное, чем человек, – образ и подобие Хозяина Вселенной.
– Еду я с вами, – сказал солдат решительно, – когда с вещами приходить?
– Завтра. Я должен вас ознакомить с аппаратом. Ваше имя, отчество, фамилия?
– Алексей Гусев, Алексей Иванович.
– Занятие?
Гусев, словно рассеянно, взглянул на Лося, опустил глаза на свои постукивающие по столу пальцы.
– Я грамотный, – сказал он, – автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь, – вот все мое и занятие. Свыше двадцати ранений. Теперь нахожусь в запасе. Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. – Ну и дела были за эти-то семь лет. По совести говоря, – я бы сейчас полком должен командовать, – характер неуживчивый. Прекратятся военные действия, – не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. – Он опять потер макушку, усмехнулся. – Четыре республики учредил, в Сибири да на Кавказе, и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал три сотни ребят, – отправились Индию воевать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, ей-богу. На тройках, на тачанках гоняли по степи, – гуляй душа! Вина, еды – вволю, баб – сколько хочешь. Налетим на белых или на красных, – пулеметы у нас на тачанках, – драка. Обоз отобьем, и к вечеру мы – верст уж за восемьдесят. Погуляли. Надоело, – мало толку, да уж и мужикам махновщина эта стала надоедать. Ушел в Красную армию. Потом поляков гнали от Киева, – тут уж я был в коннице Буденного. Весь поход – рысью. Поляков били с налету: – «Даешь Варшаву»! А под Варшавой сплоховали, – пехота не поддержала. В последний раз я ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался, – куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась, – женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, – отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе тоже делать нечего. Войны сейчас никакой нет, – не предвидится, Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь.
– Ну, очень рад, – сказал Лось, подавая ему руку, – до завтра.
Бессонная ночь
Все было готово к отлету с Земли. Но два последующие дня пришлось, почти без сна, провозиться над укладкой внутри аппарата, в полых подушках – множества мелочей. Проверяли приборы и инструменты. Сняли леса, окружавшие аппарат, разобрали часть крыши. Лось показал Гусеву механизм движения и важнейшие приборы, – Гусев оказался ловким и сметливым человеком. На завтра, в шесть вечера, назначили отлет.
Поздно вечером Лось отпустил рабочих и Гусева, погасил электричество, кроме лампочки над столом, и прилег, не раздеваясь, на железную койку, – в углу сарая, за треногой телескопа.
Ночь была тихая и звездная. Лось не спал. Закинув за голову руки, глядел на сумрак – под затянутой паутиной крышей, и то, от чего он назавтра бежал с Земли, – снова, как никогда еще, мучило его. Много дней он не давал себе воли. Сейчас, в последнюю ночь на Земле, – он отпустил сердце: мучайся, плачь.
Память разбудила недавнее прошлое… Свеча заставлена книгой. Запах лекарств, – душно. На полу, на ковре – таз. Когда встаешь и проходишь мимо таза – по стене, по тоскливым, сумасшедшим цветочкам – бегут, колышатся тени предметов. Как томительно! В постели то, что дороже света, – Катя, жена, – часто, часто, тихо дышит. На подушке – темные, спутанные волосы. Подняты колени под одеялом. Катя уходит от него. Изменилось, недавно такое прелестное, кроткое лицо. Оно – розовое, неспокойное. Выпростала руку и щиплет пальцами край одеяла. Лось снова, снова берет ее руку, кладет под одеяло. «Ну, раскрой глаза, ну – взгляни, простись со мной». Она говорит жалобным, чуть слышным голосом: «Ской окро, ской окро». Детский, едва слышный, жалобный ее голос хочет сказать: – «Открой окно». Страшнее страха – жалость к ней, к этому голосу. «Катя, Катя – взгляни». Он целует ее в щеки, в лоб, в закрытые веки. Но не облегчает ее жалость. Горло у нее дрожит, грудь поднимается толчками, пальцы вцепились в край одеяла. «Катя, Катя, что с тобой?..» Не отвечает, уходит… Поднялась на локтях, подняла грудь, будто снизу ее толкали, мучили. Милая голова отделилась от подушки, закинулась… Она опустилась, ушла в постель. Упал подбородок. Лось, сотрясаясь от ужаса и жалости, обхватил ее, прижался. Забрал в рот одеяло.
На земле нет пощады…
Лось поднялся с койки, взял со стола коробку с папиросами, закурил и ходил некоторое время по темному сараю. Потом, взошел на лесенку телескопа, нашел искателем Марс, поднявшийся уже над Петербургом, и долго глядел на небольшой, ясный, теплый шарик. Он слегка дрожал в перекрещивающихся волосках окуляра.
«Да, на земле нет пощады», – сказал Лось в полголоса, спустился с лесенки и лег на койку… Память открыла видение. Катюша лежит в траве, на пригорке. Вдали, за волнистыми полями, – золотые точки Звенигорода. Коршуны плавают в летнем зное над хлебами, над гречихами. Катюше – лениво и жарко. Лось, сидя рядом, кусая травинку, поглядывает на русую, простоволосую голову Катюши, на загорелое плечо со светлой полоской кожи между загаром и платьем, на Катюшин, с укусом комара, кулачок, подперевший щеку. Ее серые глаза – равнодушные и прекрасные, – в них тоже плавают коршуны. Кате восемнадцать лет, думает о замужестве. Очень, очень, – опасно мила. Сегодня, после обеда, говорит, – пойдемте лежать на пригорок, оттуда – далеко видно. Лежит и молчит. Лось думает: – «Нет, милая моя, есть у меня дела поважнее, чем вот, взять на пригорке и влюбиться в вас. На этот крючок не попадусь, на дачу к вам больше ездить не стану».
Ах, боже мой, какие могли быть дела важнее Катюшиной любви! Как неразумно были упущены эти летние, горячие дни. Остановить бы время, тогда, на пригорке. Не вернуть. Не вернуть!..
Лось опять вставал с койки, чиркал спичками, курил, ходил. Но и хождение вдоль дощатой стены было ужасно: как зверь в яме. Лось отворил ворота и глядел на высоко уже взошедший Марс.
«И там не уйти от себя. Всюду, без