Алексей Толстой
ГИПЕРБОЛОИД ИНЖЕНЕРА ГАРИНА
•
АЭЛИТА
ГИПЕРБОЛОИД ИНЖЕНЕРА ГАРИНА
Этот роман написан в 1926—1927 годах, переработан, со включением новых глав, в 1937 году.
Автор
Текст романа печатается по Полному собранию сочинений, том 5-й (ГИХЛ, 1947), с учетом авторской обработки для детей старшего возраста (Детиздат, 1936).
1
В этом сезоне деловой мир Парижа собирался к завтраку в гостиницу «Мажестик». Там можно было встретить образцы всех наций, кроме французской. Там между блюдами велись деловые разговоры и заключались сделки под звуки оркестра, хлопанье пробок и женское щебетанье.
В великолепном холле гостиницы, устланном драгоценными коврами, близ стеклянных крутящихся дверей важно прохаживался высокий человек с седой головой и энергичным бритым лицом, напоминающим героическое прошлое Франции. Он был одет в черный широкий фрак, шелковые чулки и лакированные туфли с пряжками. На груди его лежала серебряная цепь. Это был верховный швейцар, духовный заместитель акционерного общества, эксплуатирующего гостиницу «Мажестик».
Заложив за спину подагрические руки, он останавливался перед стеклянной стеной, где среди цветущих в зеленых кадках деревьев и пальмовых листьев обедали посетители. Он походил в эту минуту на профессора, изучающего жизнь растений и насекомых за стенкой аквариума.
Женщины были хороши, что и говорить. Молоденькие прельщали молодостью, блеском глаз: синих — англосаксонских, темных, как ночь, — южноамериканских, лиловых — французских. Пожилые женщины приправляли, как острым соусом, блекнущую красоту необычайностью туалетов.
Да, что касается женщин, — все обстояло благополучно. Но верховный швейцар не мог того же сказать о мужчинах, сидевших в ресторане.
Откуда, из каких чертополохов, после войны вылезли эти жирненькие молодчики, коротенькие ростом, с волосатыми пальцами в перстнях, с воспаленными щеками, трудно поддающимися бритве?
Они суетливо глотали всевозможные напитки с утра до утра. Волосатые пальцы их плели из воздуха деньги, деньги, деньги… Они ползли из Америки по преимуществу, из проклятой страны, где шагают по колена в золоте, где собираются по дешевке скупить весь добрый старый мир.
2
К подъезду гостиницы бесшумно подкатил рольс-ройс — длинная машина с кузовом из красного дерева. Швейцар, бренча цепью, поспешил к крутящимся дверям.
Первым вошел желтовато-бледный человек небольшого роста, с черной коротко подстриженной бородой, с раздутыми ноздрями мясистого носа. Он был в мешковатом длинном пальто и в котелке, надвинутом на брови.
Он остановился, брюзгливо поджидая спутницу, которая говорила с молодым человеком, выскочившим навстречу автомобилю из-за колонны подъезда. Кивнув ему головой, она прошла сквозь крутящиеся двери. Это была знаменитая Зоя Монроз, одна из самых красивых женщин Парижа, — сероглазая, тонкая, высокая, в белом суконном костюме.
— Мы будем обедать, Роллинг? — спросила она человека в котелке.
— Нет. Я буду с ним говорить до обеда.
Зоя Монроз усмехнулась, как бы снисходительно извиняя резкий тон ответа. В это время в дверь проскочил молодой человек, говоривший с Зоей Монроз у автомобиля. Он был в распахнутом стареньком пальто, с тростью и мягкой шляпой в руке. Возбужденное лицо его было покрыто веснушками. Редкие жесткие усики точно приклеены. Он намеревался, видимо, поздороваться за руку, но Роллинг, не вынимая рук из карманов пальто, сказал еще резче:
— Вы опоздали на четверть часа, Семенов.
— Меня задержали… По нашему же делу… Ужасно извиняюсь… Все устроено… Они согласны… Завтра могут выехать в Варшаву.
— Если вы будете орать на всю гостиницу, вас выведут, — сказал Роллинг, уставившись на него мутноватыми глазами, не обещающими ничего доброго.
— Простите — я шопотом… В Варшаве все уже подготовлено: паспорта, одежда, оружие и прочее. В первых числах апреля они перейдут границу…
— Сейчас я и мадемуазель Монроз будем обедать, — сказал Роллинг. — Вы поедете к этим господам и передадите им, что я желаю их видеть сегодня в начале пятого. Предупредите, что если они вздумают водить меня за нос, — я выдам их полиции…
Этот разговор происходил в начале мая 192… года.
3
В Ленинграде на рассвете, близ бонов[1] Гребной школы, на реке Крестовке остановилась двухвесельная лодка.
Из нее вышли двое, и у самой воды произошел у них короткий разговор; говорил только один — резко и повелительно, другой глядел на полноводную, тихую, темную реку.
За чащами Крестовского острова, в ночной синеве, разливалась весенняя заря.
Затем эти двое наклонились над лодкой, огонек спички осветил их лица. Они вынули со дна лодки свертки, и тот, кто молчал, взял их и скрылся в лесу, а тот, кто говорил, прыгнул в лодку, оттолкнулся от берега и торопливо заскрипел уключинами. Очертание гребущего человека прошло через заревую полосу воды и растворилось в тени противоположного берега. Небольшая волна плеснула на боны.
Спартаковец Тарашкин, «загребной» на гоночной распашной гичке, дежурил в эту ночь в клубе. По молодости лет и весеннему времени, вместо того чтобы безрассудно тратить на спанье быстролетные часы жизни, Тарашкин сидел над сонной водой на бонах, обхватив коленки.
В ночной тишине было о чем подумать. Два лета подряд москвичи, не понимающие даже запаха настоящей воды, били Гребную школу на одиночках, на четверках и на восьмерках. Это было обидно.
Но спортсмен знает, что поражение ведет к победе. Это одно, да еще, пожалуй, прелесть весеннего рассвета, пахнущего острой травкой и мокрым деревом, поддерживали в Тарашкине присутствие духа, необходимое для тренировки перед большими июньскими гонками.
Сидя на бонах, Тарашкин видел, как пришвартовалась и затем ушла двухвесельная лодка. Тарашкин относился спокойно к жизненным явлениям. Но здесь показалось ему странным одно обстоятельство: двое высадившихся на берегу были похожи друг на друга, как два весла. Одного роста, одеты в одинаковые широкие пальто, у обоих мягкие шляпы, надвинутые на лоб, и одинаковая остренькая бородка.
Но, в конце концов, в республике не запрещается шататься по ночам, посуху и по воде, со своим двойником. Тарашкин, наверно, тут же