смывать с головы сизый ил. И внезапно ощутил, что рука Павла легла ему на волосы.
— Погоди, — сказал Павел. — Давай помогу... Ты... прости...
Алесь выпрямился. Так они и стояли друг против друга и наполовину в воде. На голове у Павелки была густая лепешка; с волос Алеся сплывали на лицо и грудь сизые струйки. Они текли и от глаз, и нельзя было понять, вода это или слезы.
— Павлюк, — тихо спросил Алесь, — неужели возьмут?
— Не знаю, — неискренно ответил тот. — Может, и обойдется. Давай лучше мыться. Вечереть скоро начнет.
Они мылись молча. Яня и солидный Юрась сидели у самого берега, и Юрась брал большущей черепашкой воду и поливал живот Яни. Дурачился.
— Дети, — прозвучал голос с откоса, — хватит вам плескаться: верба из ж... вырастет.
Над обрывом, возле груши, стоял белый старик, белый от головы до штанов. Стоял, опираясь на кантовый черный посох с острым концом.
— Вылезайте, что ли?
— Они, дедушка, сейчас, — визгнула Янька.
Взгляд деда сразу смягчился, как только он взглянул на девочку.
— То ладно. Вылезайте. Я пойду.
Ребята молча домылись. Юрась и круглая Янька поднялись уже на откос и исчезли за грушей.
— Вот и печку, в которой в прошлом году картошку пекли, обрушил Днепр, — пряча глаза, произнес Алесь.
Действительно, на откосе, на свежем отколе, видна была лишь неглубокая черная ямка.
Они все еще медлили, будто видели Днепр последний раз. Алесь поставил ногу на огромную глыбу земли, косо осунувшуюся в воду и наполовину утонувшую в ней.
На той части, которая еще оставалась над водою, спешили цвести манжетки и желтый тысячелистник. А их братья, под водою, тоже еще цвели, но были бесцветными, будто их оставила жизнь.
У Алеся больно сдавило горло.
— Идем, — тихо сказал ему Павел.
...От груши вела к хате узкая тропа. По обе стороны лежала недавно вспаханная черная земля, и слишком белыми и тонкими казались стволы яблонь и вишен, побеленные известью. Невесомый салатовый пух окутывал деревья, и особенно серой и безжизненной выглядела в этой зеленой туче старая хата Когутов с дворовыми постройками, расположенными буквой «П». Стены хаты, сухие, с глубокими расколами, почти наполовину закрывала надвинутая грибом крыша с таким толстым слоем изумрудного влажного мха, что можно было засунуть руку почти по локоть.
Рябины и виноград — так зовут в Приднепровье коричку — крупными волнами перехлестывали через мертвый корявый плетень, будто стремились спрятать от глаз людских его уродливость. Над деревьями уже взлетали бронзовые майские жуки. Солнце клонилось к закату, и в вечернем воздухе громко щелкал клювом аист на крыше сарая.
Дед с младшими сидел на завалинке, длинный, снежно-белый в своих льняных одеждах. Сад закладывал он. В то время даже в богатом садами Приднепровье при каждой крестьянской хате было не более трех-четырех деревьев. Был, правда, приказ приднепровской шляхетской рады, чтобы каждый сажал сады, но послушался его далеко не каждый.
Дед сидел, безвольно сложив коричневые руки, а над его головою неудовлетворенно басили майские жуки.
Невдалеке от него лежала на вскопанной курами земле Курта. Лежала на боку, тяжело отвалив страшные лоснящиеся соски, страдальчески смотрела на людей.
«Наверно, даже не увижу, какие у нее будут щенки», — подумал Алесь.
Дед разбил ворчаще-ласковым голосом тишину:
— Болеешь? То-то же. Сама виновата. Набегала брюхо — лежи сейчас. Обязательно, видите, дважды на год опростаться... Бес его знает, разврат пошел, что на людей, что на скотину.
Курта слабо виляла хвостом, понимая, что говорят с нею. Потом повела мордочкой к ребятам, так как дед обратился к ним.
— Детки, Юрась сейчас огурцы польет, а вы сходите, сбросьте с чердака корове сена... Долго, черт на него, дождя нет: пасется, пасется, а брюхо пустое. Потом кабанам картошку порубить надо. Марыля упарила.
Ребята молча пошли за хату. Дед сидел неподвижно и слушал, как воркуют в корзинке под коньком голуби. Яня влезла ему на колени.
— Деда, а сказывать когда будешь?
— Вот хлопцы вернутся. Сегодня я не только тебе с Юрасем. Сегодня я и хлопцам сказывать буду.
Дед и внучка молчали. Тишина была особенно полной от ворчанья голубей.
...Наконец вернулся Юрась и сел рядом с дедом. Штаны его были почти до колен мокрыми, между пальцами босых ног — черные земляные подтеки. Из хлевка доносилось частое чаканье секача.
— Сегодня Павел с Алесем подрались, — признался Юрась.
— Кто первый?
— Алесь.
— Тогда ладно... Тогда ничего...
— Почему это ничего?
— А ты забыл, чему вас, детей, учили?
Юрась ответил бойко:
— Покормного панского сына не бить и первым с ним в драку не лезть.
— Правильно, — подтвердил дед.
Яня ласкалась к старику головкой. Юрась сидел встопорщенный, как галчонок, и суровый: видимо, обдумывал что-то. Потом сказал:
— Я что-то не слышал, деда, чтобы его нам за деньги отдали. Сегодня Павел говорил про какое-то «покормное» и «дядьковое»... Это что? И почему это только у нас да в Маевщине покормники есть?
Дед перебирал шершавыми пальцами волосики внучки, даже слышно было, как они цеплялись за ладони. Грустно улыбнулся.
— Сводится старый обычай, Юрек. Когда-то по всему Приднепровью и дальше это как обыкновение было. Я помню, до французов еще, мало кто из панов, православных особенно, не делал этого... А сейчас все реже и реже.
— А зачем это? — спросил Юрась.
Дед говорил с ним, как с взрослым, и малышу это, видимо, нравилось, так как слушал, уши развесив.
— Чтобы знали, как дается земля, — сказал дед, — чтобы не разбосячились на собаку. Отдавали, бывало, как только четыре года ребенку. Кто на три, а кто и на пять лет. И совсем не помогали холопской семье. А потом, когда возьмут хлопца снова во двор, — дают мужику покормное, за то, что хлопец съел, и дядьковое, ведь все мы как будто дяди малышу, воспитывали его, разуму учили.
— Уйдет от нас Алесь, — по-взрослому вздохнул Юрка. — Какой еще он потом будет?
— Наверно, все же лучше других, — сказал дед. — Слышал, как соха землю скребет. Чтоб не забыл только. С отцом и дедом его нам, можно сказать, повезло. Аким, прадед его, тоже ничего себе был. Может, и яблочко по яблоне. Может, и не забудет вас и меня... Ибо, упаси бог, если будет, как соседский Кроер...
— Когда его заберут? —