В дневные часы ее кошмары, связанные с дочерью, принимали иной характер. Легкий кашель Виви становился первым признаком чахотки, легкое расстройство желудка – предвестником дремавшей инфекции, сыпь – рецидивом болезни, и знание о том, что теперь у них есть пенициллин, никак не уменьшало ужаса Шарлотт. Да и как Виви могла спастись оттуда безо всяких последствий. Ее худенькое четырнадцатилетнее тело должно было нести в себе семя дремлющей до поры болезни.
Сидя в зале во время школьных спектаклей, Шарлотт мысленно сравнивала Виви с другими девочками. Была ли ее дочь паршивой овечкой? Может, голод навсегда деформировал ее кости? Может, страх и постоянные сожаления матери нанесли психике дочери травму? Но по Виви, стоявшей среди своих одноклассниц в белой накрахмаленной блузке и синем джемпере, никак нельзя было заметить тех трудностей, которые ей довелось пережить в раннем детстве. Ее темные волосы блестели в свете огней рампы, ноги в темно-синих гольфах были по-жеребячьи длинными, а улыбка солнечной и неправдоподобно белозубой. Все те часы в очереди за продуктами, все те крохи, которые Шарлотт удавалось раздобыть и в которых она себе отказывала, чтобы накормить Виви, весь тот риск, даже жертвы, на которые она шла, стоили того. Виви выглядела точь-в-точь как одноклассницы, уж наверняка не хуже.
* * *
И все же отличия были. Она была одной из двенадцати учениц – по одной представительнице от каждого класса, – получавших стипендию. Остальные девочки жили в просторных апартаментах, дуплексах или пентхаусах на Парк-авеню или Пятой авеню[7], с родителями, братьями, сестрами, собаками и прислугой. Виви и ее мать обитали в четырех комнатушках на верхнем этаже старого, по американским меркам, браунстоуна[8] постройки семидесятилетней давности на Девяносто первой Восточной улице. На Рождество другие девочки отправлялись к бабушкам и дедушкам, обитавшим в местах, словно сошедших с литографий «Карриера и Ивза»[9], или на север и на запад, чтобы покататься на лыжах, или на юг, на солнышко. Виви и ее мать приносили с базара на Девяносто шестой улице небольшую елочку, ставили ее в углу гостиной и наряжали приобретенными у «Би Олтмена»[10] в первый же год игрушками, к которым потом прибавлялись все новые. Игрушки были новшеством, но елка – настаивала Шарлотт – представляла собой традицию. Ее семья всегда праздновала Рождество. Понадобился Гитлер, любила говорить она, чтобы сделать ее еврейкой. Это было еще одной чертой, отделявшей Виви от остальных. Еврейских девочек в школе было еще меньше, чем стипендиатов. Ни одно из этих обстоятельств никогда не упоминалось – по крайней мере, как говорится, в приличном обществе.
Но важно было то, что, вопреки всем пережитым лишениям, ее дочь выглядела цветущей. Только вчера, сидя вечером в гостиной, Шарлотт подняла глаза от очередной рукописи и увидела Виви, которая, устроившись за обеденным столом, делала домашнее задание. У нее в комнате имелся письменный стол, но Виви предпочитала общество матери. Специалисты, которых читала Шарлотт, утверждали, что вскоре это прекратится, но она им не верила. Специалисты делали свои выводы на основе обобщений. А они с Виви были случаем уникальным. Виви сидела, поджав под себя одну ногу в ботинке-«оксфорде», склонившись над книгой, сосредоточенно закусив губу, и ее волосы падали блестящим занавесом. Глядя на дочь, Шарлотт еле сдерживалась, чтобы не закричать от радости при виде этого чуда.
Она убрала сумочку обратно в ящик стола, вышла из своего кабинета и направилась по коридору в сторону комнаты для совещаний. Хорас Филд уже сидел на своем месте во главе длинного стола. На планерки он всегда являлся раньше всех остальных. Отчасти по той причине, что он был человек нетерпеливый, – но только отчасти. Он сидел, откинувшись на спинку кресла, но расслабленная поза и свободного покроя твидовый пиджак не могли скрыть мощи мускулистых рук и плеч. Иногда Шарлотт становилось интересно – может, он до сих пор считает себя тем поджарым молодым человеком с размашистой походкой, бывшим студентом-теннисистом, которого она видела как-то на фотографии в старом, довоенном еще номере «Паблишерз уикли»? На снимке у него были аккуратные усики, и, пока она сидела за своим столом, изучая изображение, к ней пришла уверенность, что он отрастил их, чтобы выглядеть постарше. В те времена им случилось познакомиться, но она была тогда слишком молода, чтобы понять, насколько молод он сам. Он тогда и вправду был чудо-мальчиком. Теперь усы исчезли, а волосы надо лбом поредели. Она заметила, что когда взгляд Карла Ковингтона падал на Хораса, рука у него невольно начинала тянуться к собственной белоснежной гриве. Хорас, должно быть, тоже это заметил, потому что в какой-то момент он рявкнул на Карла, чтобы тот прекратил наглаживать себя, точно чертову собаку. Лицо Хораса, невзирая на поредевшие волосы, все еще было мальчишеским, кроме как в те редкие моменты, когда он не знал, что на него смотрят. Тогда между льдисто-голубыми, внимательными глазами у него появлялись хмурые – нет, яростные – морщины. Застать врасплох его было немыслимо.
– Как мило с вашей стороны присоединиться к нам, мон Женераль, – сказал он, пока она усаживалась, произнеся слово «генерал» на французский манер. Наедине с ним она была Чарли, при других – Шарль или Женераль, причем и то и другое произносилось с французским акцентом. Лучше бы он от этого воздержался. Прозвища, пускай даже довольно формальные, подразумевали близость, которой на самом деле не было. Он был к ней добр, и она была ему за это благодарна, но щедрость и благодарность не имели ничего общего с близостью между людьми. С ее точки зрения, все было, скорее, наоборот. Особенно с ним. Тот молодой человек со старой фотографии имел определенную репутацию – если не бабника, то, по крайней мере, опасного сердцееда. Хотя она была практически уверена, что те дни остались для него позади.
Остальные редакторы уже успели рассесться вокруг стола, нетерпеливые, будто скаковые лошади перед забегом, мысленно фыркая и роя землю копытом в надежде вырваться вперед со стопроцентным бестселлером или хотя бы подпустить в свою речь удачную остроту либо шпильку в адрес коллеги. Планерка началась.
У Карла Ковингтона имелась биография Линкольна, написанная знаменитым ученым.
– О нет, еще одна, – простонал Билл Куоррелз.
– Правило десяти лет, – ответил Карл. – Если десять лет не выходило ни одной биографии, значит, время пришло. А книги про Линкольна продаются.
Уолтер Прайс, начальник отдела продаж, кивнул:
– Книги про Линкольна продаются. А еще книги про врачей и про собак. Так что я не возьму в толк, почему никто из вас, гениев, не сумел найти книгу про собаку врача Линкольна, которую я смог бы продать.