невольно вспоминает о его отце, который спит сейчас в другом доме и даже не знает своего сына. Ни разу его не видел. Кому приятно быть отцом мальчика, который без конца плачет? Но ведь тогда он не плакал… Ауса вспоминает, что отец мальчика не прислал ей деньги за последний месяц. Придется заявить на него. Ей не хочется зависеть от человека, которого никогда нет дома. Она открывает глаза, но тут же снова закрывает их — дневной свет слишком ярок. Да, придется сегодня же поговорить об этом в комиссии по пособиям одиноким матерям, там хорошо разбираются в таких делах. Если она уедет работать в деревню, надо, чтобы все было улажено до отъезда.
У нее нет причин отказываться от этих денег. Она снова чуть-чуть приоткрывает глаза, холодный утренний свет пробуждает в ней грусть, как в те давние дни, когда она сказала ему, что с ней случилось. Она снова видит, как страх борется в нем с сомнением и даже с желанием обрадоваться этой новой жизни, потом она видит, как он становится сдержанным, и наконец слышит: «Не может быть». Хотя это он был виноват, она почти уверена, что это он был виноват. Она на него полностью полагалась… И все-таки мальчик появился на свет. Если бы его не было… Ауса крепче прижимает сына к себе, словно хочет защитить. А ведь она хотела избавиться от него.
Сколько унижений она испытала, ходя по врачам, которые то сомневались в ее беременности, то грубо отказывали ей, то советовали подождать: вдруг все наладится само собой. Наконец нашелся один, он согласился помочь, но это должно было стоить дорого: срок был уже очень большой. Отец ребенка был готов раскошелиться. В то время он не скупился. Он был готов пожертвовать уйму денег, лишь бы избавиться от этого рвущегося к жизни сорняка, который он сам же посеял в ее теле, от этой былиночки, что затеплилась и продолжала расти вопреки их желанию, вопреки всем и вся. А она? Она хотела избавиться от ребенка, потому что это было разумно. И вместе с тем не хотела. Тело ее противилось этому. В холодном утреннем свете она снова проделывает тот путь, обесчещенная, растерянная, терзаемая стыдом и болью, пугающаяся даже звука собственных шагов, которые гулко раздаются по замерзшей улице. Она ходит взад и вперед перед тем домом и чувствует, как в ней растет тошнота, расползаясь по всему телу, потом ее рвет где-то в проулке между домами. В такую рань на улице еще пусто, лишь какой-то пьяница, шатаясь, молча проходит мимо нее. От запаха перегара ее рвет еще больше. Когда ее перестает рвать, она поднимается по лестнице, во рту у нее неприятный привкус. И она не может открыть дверь, не может даже шевельнуть рукой, хотя знает, что там, за дверью, ее ждет врач и что все будет сделано очень быстро. Наверно, она была неправа, когда спустилась и побежала домой. Но ее ноги, руки — все тело — не желали идти туда. Ей следовало предупредить врача, что она отказывается от аборта, оправдать свою глупость тем, что аборт равносилен убийству. Но она не посмела, испугалась, что поддастся на уговоры вопреки своему желанию. Если бы она все объяснила врачу, он непременно назвал бы ее истеричкой, как и ее возлюбленный. Тот называл ее истеричкой и дурой. Ведь он готов был платить за этот аборт, хотя аборт стоил больших денег. Один раз он был готов раскошелиться. Она пошла наперекор этому человеку, руки которого так часто ласкали ее юное тело. И он растоптал ее одним взглядом. Растоптал из-за того росточка, который уже боролся в ней за свою жизнь, хотя и был такой крохотный, что она еще оставалась почти такой же стройной, какой была до его появления. Она не требовала, чтобы возлюбленный женился на ней — их тела, так хорошо знавшие друг друга, больше не стремились одно к другому, — но все-таки ей хотелось, чтобы у ребенка был отец.
Конечно, он должен заплатить за аборт, он знает, что это его обязанность, сказал он. Разумеется, если ребенок точно от него. Как глубоко можно унизить женщину за то, что она хочет родить. Истеричка? Нет, при нем она не плакала. Она плакала в одиночестве, плакала жалобными слезами покинутой женщины и ничего не требовала.
Что знает мужчина о теле беременной женщины? Тело беременной женщины не признает ни денег, ни рассудка, оно подчинено лишь одному желанию — кормить рвущийся к жизни росточек, чего бы это ни стоило. Да, а они все хотели уничтожить его, уничтожить эти ручонки, которые каждое утро в страхе ищут ее лицо, это крохотное тельце, такое мягкое и беззащитное, не имеющее на всем свете никого, кроме матери. Временами, когда мальчик хнычет, надоедая всем и причиняя ей горькие муки, рассудок шепчет ей, что для него же было бы лучше, если б он не родился. Ауса обнимает сына, целует его в глаза, в лоб. Нет, она не согласилась бы на аборт, даже если б ей пришлось все пережить заново, если б она знала наперед, все, что ее ожидает: унижения и ссоры из-за денег, бедность и страх перед будущим, муки родов, переплетенные с блаженством надежды, горькую любовь к этому одинокому крошке в большом бесцветном мире. Даже если бы все были против них из-за того, что она не захотела от него избавиться. О, если бы мир был устроен так, чтобы женщина, в том числе и круглолицая деревенская девушка с румяными щеками и крепкими щиколотками, пусть даже вислозадая, способная вызвать в мужчине не любовь, а лишь похоть, могла без помех любить своего ребенка независимо от того, при каких обстоятельствах он появился на свет!
— Мама, Огги хочет молочка, — громко говорит мальчик.
Мать шикает на него.
— Все еще спят. Вот мама оденет Огги и они пойдут на кухню. А скоро они поедут в деревню.
— Там му-му? И ав-ав?
— Да, и ав-ав. И кис-кис в мягкой шубке, которая любит играть с маленькими мальчиками. В деревне Огги будет играть на травке. Там нет машин и можно бегать далеко-далеко.
— С мамой?
— Иногда с мамой. Мама найдет там для Огги няню, девочку, которая будет играть с Огги.
— Сестричку?
— Нет, просто няню, добрую няню, она весь день будет играть с Огги. Огги будет есть в деревне кашу со сливками. И скир[2], много-много скира.
— Много ням-ням?
— Сколько влезет. А хороший дядя, у которого мама