собой шляпу для мелочи и глядя куда-то за реку, плетет узоры на гитаре: боже мой, как этот человек играет… а вот Янко из «Ветра», который время от времени приходит в богоугодное заведение «Лаза К. Лазаревич»[5] к доктору Аве, чтобы спросить у него, не появилось ли чего-нибудь нового для лечения тиннита, а то этот звон в голове его убивает, глаз не сомкнуть.
Дальше…
Однажды в пражском метро я видел Грабала. «Пан Грабал», — хотел я окликнуть его, но вдруг понял, что это было бы очень невежливо: в пражском метро ездят спокойные и вежливые пассажиры; и никто никак не реагировал на столь поразительный случай — при условии, что это случай (что, впрочем, такое, этот проклятый случай?) — когда вместе с ними в этом сейчас, в сотне раз по три секунды, едет и пан Грабал. Едет, ну и что такого, тоже мне, чудо, да каждый день — это чудо, ну едет человек в метро, не на своих же двоих ему чапать… я поймал себя на том, что пробиваюсь сквозь толпу, намереваясь обратиться к Грабалу, поприветствовать его самым почтительным образом, передать ему, как я восхищаюсь его божественным лепетом. Это на самом деле так. По пути я случайно наступил на ногу какой-то старушке, на ее лице отобразилось выражение испуга, смешанного с болью, она побледнела, потом тут же покраснела. Пока я извинялся и извинялся, мы приехали на станцию «Каетанка», и Грабал вышел, если это был Грабал. Я уверен, что он, но никогда ничего нельзя знать наверняка: воспоминание и вымысел — самые близкие родственники, и кто сможет доказать, что все то, что он помнит, было так, как оно было.
Таких людей нет, и я не таков.
Может, это был и не Грабал, может, мне только показалось, что он, может, я хотел, чтобы это был он, может, я его выдумал, сотворил из манны небесной — не важно, так это или нет, знаю только, что, пока я через окно вагона следил за ним взглядом, этот старик, который мог быть Грабалом, мог не быть Грабалом, немного подволакивал правую ногу, и это не должно обязательно что-то значить. Старики тяжело ходят, их мучают тазобедренные суставы, грыжи, прокталгии, простата, черт знает что еще: медицина настолько шагнула вперед, что даже среди молодежи теперь нет абсолютно здоровых, — а та старушка, которую я неосторожно задел своим башмаком 46-го размера, бедняжка, едва не упала в обморок, и вокруг нее тут же образовалось пустое пространство. Одна молодая дама, сидевшая на уровне моего, слава богу, здорового тазобедренного сустава и без всякого интереса читавшая книгу, вдруг очнулась или, лучше сказать, вынырнула из несуществующего, но такого реального книжного мира. В этот мир она погружалась ежедневно, пока ехала от станции до станции. В один миг она поднялась и уступила место ошарашенной бабуле, онемевшей от боли и полной сумки медицинской документации, в то время пока я, как крыса, с чувством вины, был провожаем взглядами пассажиров, которые — я имею в виду взгляды, а не пассажиров — жгли мне затылок. Так говорят, хотя взгляды не могут жечь, и, по правде сказать, только сами пассажиры могли бы меня сжечь, но, как я уже сказал, это были приличные люди, и сожжений у них уже было в избытке: я имею в виду Яна Гуса и Яна Палаха, — и выходя, я спросил себя, как это имя связано с сожжением, и обязательно ли сжигаемые или самосжигаемые должны зваться Ян. Может быть, само имя налагает проклятие. После всех размышлений и вычислений я пришел к выводу, что мне повезло не быть Яном.
Если это можно назвать везением. Я объясню. Но не сейчас.
А в другой раз, уже в парижском метро, я видел Хандке. Правда видел, у меня есть свидетели. Не один, а целых два. Два свидетеля плюс мое заявление, данное под присягой, имеют в суде силу, так сказать, неопровержимого доказательства. Что касается Грабала, кто- то усомнится: да ну, что ты выдумываешь, тебе показалось, ты толкнул несчастную бабульку, а потом в своем так называемом «воспоминании» сочинил оправдание, мол, это произошло, когда ты бежал за реальным или вымышленным Грабалом, но тут проявилась твоя неуклюжесть и невнимательность. А та старая женщина, какая досада, как раз возвращалась от врачей, которые сообщили ей, что каждая без исключения жизнь неминуемо заканчивается смертельным исходом, и этот страх перешел с нее на тебя, поэтому-то тебе нужно было найти причину… С этим я, быть может, и мог бы согласиться: это произошло в то время, когда я еще искал причины, оправдания, подтверждения тому, что что-то есть, потому что оно есть, а чего-то нет, потому что его нет — все равно — готов поклясться, что это был пан Грабал, честное слово, но, зная, что лжесвидетельство карается сожжением или вечным горением в аду, я сделаю небольшую reservatio mentalis.[6]
А что, если так делал Торквемада, то и я могу.
Так что, как бы я ни сомневался, я все равно свидетельствую, что это был пан Грабал, либо кто-то еще, он приволакивал правую ногу и, бесспорно, вышел на станции «Каетанка». И была там, об этом нечего и говорить, та старушка, сто процентов, с тяжелым прогнозом. А насчет Хандке я уверен безоговорочно, без фиги в кармане: у меня есть два свидетеля, Горан и Младен. Можете спросить у них, они подтвердят, один и другой, у меня есть их адреса. Вот только встреча с Хандке меня не слишком впечатлила: страх вратаря перед одиннадцатиметровым[7] все же не страх смерти, даже фигурально. В вагоне было совсем мало народу, я мог спокойно подойти к нему и спросить: «Эй, слушай, Хандке — это твое имя или фамилия?» — но я этого не сделал, во-первых, потому что до меня это уже сделал один мой приятель, когда Хандке был здесь, у нас, и пригласил несколько писателей на обед; во-вторых, потому что это было бы совсем не оригинально и не остроумно, и в-третьих, самое главное, потому что я считаю себя вежливым, впрочем, иногда неуклюжим и робким созданием. Признаюсь, хотя никто от меня не требует признаний: мне самому было бы неприятно, если бы какой-то неизвестный мне грубиян средних лет с трехдневной щетиной, по которой невозможно понять, неряшливость это или так, художественная небрежность, подошел бы ко мне в метро и спросил о чем-то подобном. Шансов, конечно, нет никаких, ведь в моем городе, из которого