как С. коснулся моего пальто, но когда оглянулась – он стоял поодаль, курил и смотрел на покрытые дождевыми жемчужинами ветви ели. Мы шли дальше. Я старалась не наступать в лужи: почему-то стало жалко обувь. Деревья поредели, вдоль горизонта разлилось поле: я узнала памятник какому-то окаменевшему солдату. Это была Преломиловская или Премиловская или ещё какая-то высота. Поле закончилось переулками. Жители недовольно оглядывались на нас. Мне всегда было интересно, как они так быстро узнают, что ты не из, например, того венчающего угол домика? А может я внебрачная дочь вашего соседа? Что за опознавательные руны углядели они на нашем теле, нашей одежде, в наших глазах? Мы хранили священное молчание и продвигались дальше, мимо чужих. Затем – лента шоссе, затем – мои ноющие ноги.
– Я устала.
С. сочувствующе улыбался.
Я сажусь прямо на автобусной остановке и выпадаю взглядом в небо. Загораются фонари и тоже выпадают в небо. С. садится рядом и разбивается взглядом об асфальт. Тени собираются вместе. Что-то жёлтое, шипящее, обливающее дорожные кусты светом подходит к остановке. Автобус.
– Давай уедем? – С. продолжает смотреть вниз. Я вздрагиваю.
– Давай уедем? Давай, давай…
– Давай, – вдруг вырывается у меня.
Он звенит мелочью в кармане, тянет меня за рукав, я подворачиваю ногу – мы забираемся в автобус.
– Осторожно, двери за…
<давай>.
<на четвертый день>
Говорить о волнообразном изгибе души, которое вы зовёте счастьем и которое вы то ли считаете слишком унизительным, то ли пошлым, чтобы признавать, слегка затруднительно. Я встречала человека, отрицавшего существование глубочайшей подавленности и уже забывшего, что такое волнообразный изгиб, счастливая тряска наших внутренностей. Счастливые подскоки автобуса на всех выбоинах дорог. Иногда правда создавалось ощущение, что мы едем по одной большой выбоине, а дорога – это так, то, что встречается время от времени.
Но, дабы не раздражать скептично настроенных: я ничего не скажу вам о волнообразном изгибе души. А только упомяну, что ветер тревожил занавеску, её же тревожили и мои пальцы, пропускавшие взгляд к окну. Выпускавшие его в окно: в тот мир, где взгляд волочился по асфальту, рвался о деревья; туда, где его вдруг сбивала машина.
И что у нас было с собой? Моя карточка, на которой лежали остатки премии по литературе. И что было у нас впереди? Дом, в котором давно все умерли. Какой-то заброшенный затерявшийся дом. В городе, который я же и переименую в «Мнемозиру».
Мы почти приехали: маяком мне служит оранжевая водонапорная башня. Маяк из кирпичиков детских мечтаний.
Автобус тормозит. Я вдруг понимаю, что мы не взяли с собой никаких вещей. С. обещает съездить за ними следующим утром: я отдаю ключи от квартиры и на словах объясняю про «красную водолазку, серый кардиган и… да-да, ту самую рубашку, шампунь наверху, а ещё… да, именно, там коробка такая, ага…». Мы отключаем телефоны. И идём. Рядом с нами плывёт ночь. Я знаю наизусть все тени (это единственное знание, в котором мне нет равных). Цепляясь за эти самые тени, мы добираемся до Лунного переулка (вообще, он называется в честь революционера, но я решила, что все забывается, кроме неба, так что – Лунный). Я помню наизусть все тени и вот, под одной из них, я нащупываю ключ. И где ж ему ещё быть? Однако, всегда забавнее быть уверенным в местонахождении вещи, но не находить её, раскрытой пятернёй ловить воздух. Однако, я заговариваюсь.
И как оброс этот дом: щетина кустов, вихры плюща и – уже не к этому перечислению – аристократическая бледность моего вечного, мотылькового куста. Жасминового куста.
С. спотыкается о тень, я хватаю его под руку. И мы идём, идём; и мы почти голубые любовники на картине Шагала.
_________
Подумай, меня читающий, о «восковых лампах». О вытянутых настольных колбах, в растворе которых плавают пузыри красного цвета. Так вот: по комнате лавировали пылинки. Ты же знаешь, что солнце должно быть достаточно ярким для такой иллюминации? Утреннее такое солнце. Ты всё знаешь, и мне ничего не надо писать об этом…
С. умывается на кухне. Да, именно на кухне, отдельной ванной комнаты в этом доме нет, а есть кухня. И на кухне ванна. Белая, облупившаяся и обросшая пылью одиночества. С. сплёвывает пасту, набирает в ладони воду. Я смотрю, как капли стекают с его волос, лба, носа. И уходят, исчезают в лепестках сливного отверстия.
– Я быстро. Честно-честно, я очень быстро. Да, я заберу вещи и сразу вернусь. Очень быстро, очень сразу.
Мы едим яичницу. Мы смотрим как солнце глазуньей растекается по небу. По небу или нёбу – тяжело понять.
Спали ли мы? Да мы почти и не спали. (О милый читающий, о ты, влюбись в эти повторы).
С. скрипит стулом, убегает в прихожую. Я остаюсь на террасе. На окнах – цветные наклейки, имитирующие витражи: на столе – радужная мозаика солнца. Я вижу С. в незаклеенные квадратики окон. Калитка выдаёт хриплое "досви-". С. скорым шагом покрывает расстояние от моих глаз до поворота.
_________
Полдня пролетели быстро. Я не знала, чем занять себя. Я наткнулась на свой вылюбленный куст жасмина. И лежала там тенью. И не привлекала внимания. Какой-то мужчина брёл по переулку, ненадолго остановился у нашего проволочного забора. Посмотрел на свою руку, а потом попытался протиснуть кисть сквозь проволоку, чтобы сорвать мак. Сорвал. Я угадала в его лице отголосок происходящего внутри: волнообразный изгиб. Меня он, конечно же, не заметил. Исчез. О, пугливые любители дурмана, о пугающие люби…
И тут пришёл второй. Человек в коричневом плаще. Коричневый человек: каштановые волосы, веснушки, водянисто-карие глаза. Он смотрел прямо на жасминовый куст. Мне показалось, что он увидел меня. Но это было невозможно: я лежала тенью. Что он мог там разглядеть? Тень. Тень – и ничего больше.
Рядом с проволочным забором рос крыжовник. Коричневый человек вытянул свою тонкую бледную руку, сорвал ягоду. С минуту он повертел ее в руках, затем сунул за щёку. И замер.
– Девушка…
Я подумала, что ослышалась.
– Девушка… девочка, – и до чего тихим (словно ветром по ладоням листьев) был его голос. И сам он: прозрачный, воплощение земной бесплотности.
– Девочка, девочка, – звал меня, смотрел на меня и – видел меня. Я сжалась под кустом. И что за иноземная тоска была в его глазах? Его руки дрожали. Он что-то шептал, что-то похожее на «я так люблю крыжовник, я люблю крыжовник, жасминовая девочка». Ветер замер. Полдень замер. Мир – притих. И надо всей этой недвижностью существовали только его содрогающиеся руки.