историография обращалась к проливам исключительно в качестве примера российских империалистических амбиций, даже несмотря на совершенно различные трактовки понятия «империализм» в этих научных школах. Наиболее заметная тенденция в западной науке сформировалась в ответ на суровые условия Версальского договора, возлагавшего вину за развязывание войны на Германию. Пытаясь опровергнуть данные обвинения, немецкие историки при поддержке иностранных коллег искали подтверждения тому, что в войне были повинны либо иные, либо же вообще все европейские державы, а подчас и вовсе не какая-то из них, но целый ряд системных факторов, неизбежно приведших Европу к катаклизму. Крупнейший американский ревизионист Сидни Фей прямо – но, впрочем, ошибочно – связывал заинтересованность России в проливах с ее готовностью к всеобщей мобилизации в июле 1914 года, в свою очередь подтолкнувшей к мобилизации Германию, а Европу – к войне [Фей 1934:307][9]. Его самым непримиримым оппонентом являлся Бернадотт Шмитт, признававший важность проливов для России, однако же настаивавший, что ради них она не готова была спровоцировать глобальный кризис [Schmitt 1930, 1: 98]. И если упомянутые монографии касались вопроса проливов лишь вскользь, то подробные работы Уильяма Лангера и Роберта Кернера были специально посвящены именно ему [Langer 1928; Kerner 1927–1928]. Тщательно исследуя дипломатические аспекты событий эпохи, эти авторы, однако же, вовсе не касаются более широкого контекста образования самой российской политики. Противостояние ревизионистов с антиревизионистами продолжилось и в 1930-е годы: к уже опубликованным ранее с обилием купюр немецким и рассекреченным большевиками царским документам прибавилось огромное количество свежих материалов из британских, французских и австрийских архивов вкупе с более полными изданиями советских документов. Соответственно, последовавшие научные труды, вроде работы Гарри Говарда, отличались значительно большей фактической доказательной базой, в меньшей степени зависели от субъективных суждений мемуаристов, сохраняя при этом повышенное внимание к дипломатической стороне вопроса [Howard 1931].
В Советском Союзе первое поколение большевистских историков описывало императорскую Россию в сугубо негативном свете, пусть и расходясь порой в дефинициях самого «империализма», присущего тогдашней России [Rieber 1993]. Тогдашний корифей советской исторической науки М. Н. Покровский трактовал желание царской России заполучить контроль над проливами как один из весомейших факторов, приведших к войне [Покровский 1926]. Некоторые его коллеги – скажем, Е. А. Адамов или Я. М. Захер – были менее категоричны в оценках намерений царского правительства и не считали вопрос о проливах ключевым эпизодом, спровоцировавшим дальнейшую военную эскалацию[10]. Так или иначе, это были работы весьма ограниченные как по объему, так и в идеологическом плане, строго вписанные в рамки ленинизма.
В советских работах тридцатых – сороковых годов, выдержанных в более националистических тонах, проливам уделялось куда менее внимания: историки сталинской эпохи подчеркивали совершенную неподготовленность царской России к Первой мировой войне, а также эксплуатацию ее народа и ресурсов более развитыми западными капиталистическими странами. Данный период советской исторической науки оказался относительно неплодотворным ввиду как жестких идеологических требований, выливавшихся в довольно предвзятые исследования, так и труднодоступности даже для советских ученых необходимых для работы материалов [Нарочницкий 1981: 330–331; Шацилло 1968: 11–12].
На фоне хрущевской «оттепели» вновь стали появляться различные трактовки и оценки, напоминавшие дискуссии двадцатых годов. Поскольку научные работы вплоть до окончания советской эпохи в большинстве своем опирались на солидный фундамент архивных источников, они высоко ценились среди западных ученых вне зависимости от идеологических установок их авторов [Rieber 1993: 388–389]. Среди таковых в особенности следует отметить работы А. В. Игнатьева, И. В. Бестужева, В. И. Бовыкина, В. О. Дякина, В. А. Емец, Ю. А. Писарева и А. Я. Авреха[11]. Для целей же данного исследования наиболее полезна оказалась работа «Русский империализм и развитие флота» К. Ф. Шацилло [Шацилло 1968], тщательно изучающего дипломатические шаги русского правительства, их влияние на возрождение флота после его гибели в Русско-японской войне, не забывая при этом и о роли Думы в этом процессе. Кроме того, Шацилло проясняет отношения между Министерством иностранных дел, Морским министерством и царем, приводя примеры сотрудничества министерств ради достижения общих целей. Вместе с тем Шацилло превратно трактует взаимосвязь между формированием внешнеполитического курса и неправительственными группами, преувеличивая внешнее влияние на государственную политику; ему также не удается прояснить и менявшийся характер военногражданских отношений, на которые оказывали влияние самые различные обстоятельства.
В более поздних, написанных уже после распада СССР работах по внешней политике царской России ученые принялись выбираться из идеологической «смирительной рубашки», столь долгое время сковывавшей историческую науку. Новейшие сборники показывают, что российские историки стали куда разнообразнее подходить к интерпретации ключевых событий, учитывая факторы вроде межличностных отношений, демографии и геополитики. Наиболее подробно политика Российской империи в отношении проливов анализируется В. С. Васюковым, четко проследившим дипломатический маршрут, который привел к заключению весной 1915 года соглашения, сулившего России Черноморские проливы. При этом, скрупулезно описывая позицию царя, состояние вооруженных сил, выступления в Думе и прессе, Васюков совершенно не упоминает о роли политики Сазонова в разгорающейся тогда же большой европейской войне; повествование завершается на заключении с Великобританией и Францией соглашения о проливах, приводя к ошибочной оценке его значения для Сазонова и России [Васюков 1992][12].
Отчасти вследствие медленного угасания интереса к изучению истории дипломатии в США после Второй мировой войны и в некоторой степени по причине ограниченного доступа к архивным материалам о внешней политике императорской России западные ученые в послевоенное время писали куда меньше, чем советские. С началом холодной войны идеологические соображения стали существенно влиять на исторические работы, пестрящие сопоставлением царской и советской России с целью узнать, являются ли действия Советов результатом их коммунистической идеологии или берут начало в исконно русских традициях. Работы эти зачастую фокусировали внимание сугубо на внешней политике, находясь в русле довоенных академических наработок, и мало дополняли уже устоявшееся понимание роли проливов в политике Российской империи [Lederer 1962; Smith 1956; Dallin et al. 1963][13].
Послевоенный исторический мир потрясли исследования Фрица Фишера, радикально – и даже двояким образом – сменившие парадигму. Во-первых, все бремя вины за Первую мировую войну было им вновь возложено на имперскую Германию [Fischer 1967; Fischer 1975]. Несмотря на тут же последовавшую ожесточенную критику как в Западной Германии, так и за ее пределами, его центральный аргумент касательно ответственности Германии за разжигание войны был принят широким научным сообществом. Как выразился один историк, «теперь уж более нет нужды пускаться в длительные командировки по европейским столицам, разыскивая виновных, – ученым ныне стоит сосредоточиться на документах, скопившихся в архивах Берлина и Вены»[14]. Кроме того, Фишер вынудил историков всерьез присмотреться к внутренним истокам внешней политики кайзера.