Зелёная стена автомагистрали растаяла, и я увидел Элизиум. Начало июня, а Элизиум всё ещё в цвету, как в мае. После того, как люди узнали об открытии Глеба Лунна, новый вид фито-энергии растений постепенно осваивался ими, и Элизиум превращался из огромного мегаполиса стекла и металла в безбрежный сад. Город прекратил рост вверх, и устремился вширь, охватывая всё большую территорию. Зелёная волна, а скорее огромный девятый вал вспенивался бело-розовым кружевом цветущих растений, набегая на многоэтажки, бился о металл и стекло небоскрёбов центра и отступал, дробясь на всё меньшие и меньшие валы-дома. Их сменяли лёгкие волны изумрудных малоэтажных зданий, которыми спокойно и безбрежно разливался город до самого горизонта. И только пятна островов: возделанные поля многочисленных ферм, голубых озёр, окружённых естественным лесом да широкие ленты рек, убегающих вдаль, нарушали рукотворный симбиоз мегаполиса и природы.
Ещё учась в Университете Наукограда на астрофизическом факультете, я любил летать на маленьком школьном аэромобиле над этим живым, едва колышущимся зелёным городом-океаном. Я чувствовал его мощь, сдерживаемую чёткой геометрией мысли, угадываемой в ровных тёмно-зелёных линиях трасс и более светлых, почти изумрудных нитях разбегающихся от них дорог – контурах гармонии, соединившей природу и творчество.
Человек вернулся к почти уничтоженной им природе, восстанавливая её, сливаясь с нею, оставив обнажённо-искусственным лишь центр Элизиума, сверкавший сейчас под жарким июньским солнцем гранями кристаллов-зданий всевозможных форм и размеров. И выше всего сияющей иглой выстреливала в молодое весёлое небо Башня Мира (Башня Хранителей, как называли её старожилы, хотя уже пятьдесят лет прошло с тех пор, как на Земле закончилась их власть).
Я мчался к центру Элизиума, в Наукоград, в свою обсерваторию, где уже четвёртый год возглавлял лабораторию астрофизиков. Передав управление автоматике, скользил рассеянным взглядом по стенам домов, скверам с уже гуляющими в этот ранний час родителями с детьми. А может быть это роботы-няньки неспешно катили коляски со спящими малышами.
Я отвернулся от окна и закрыл глаза. Одна фраза не давала мне покоя, всё крутилась и крутилась в голове: " Ну, почему же… Хочу. Я же знаю, как это важно для тебя. Я же знаю, как это важно для тебя. Я же знаю, как это важно для тебя".
Я тряхнул головой. «Вот привязалась»! Тревога змейкой шевельнулась в сердце: «Получается мы с Фёкой совершенно разные. И желания у нас разные. Как у чужих. Для каждого ценно и важно что-то своё. И только из благосклонности и физической привлекательности терпим желания другого, пока они, эти желания, не столкнуться в противоречии. Как же так случилось? Я был абсолютное уверен, что мы с Фёкой как одно, и душой, и телом. И что? Выходит только телом? Как просто она сказала: – Я же знаю, как для ТЕБЯ это важно. А для неё, значит, неважно? Бред какой-то, – я потёр ладонью лоб. – А для меня важно? – Я задумался. Мне вспомнился отец. Я всегда вспоминал о нём, когда был чем-то встревожен или не знал, как поступить. Мысленно советовался с ним.
***
Отец… За день до моего семнадцатого дня рождения он, отключив автопилот и защиту аэромобиля, на всей скорости врезался в бетонную стену. Ему было только сорок пять. Говорили, что произошёл несчастный случай из-за сбоя авто-компьютера, и отец не смог справиться с управлением, потому что был пьян. Но я не верил этому. Сбои, конечно, редко, но бывали, но дверца машина никогда не откроется, если водитель пьян. Никогда.
Я знал, что случилось на самом деле. Я точно знал, что отец сам ушёл из жизни. Он уже давно умер, ещё тогда, когда мама, едва я родился, ушла от нас.
«Она тоже не хотела ребёнка. Не хотела, чтобы я родился, – мелькнуло в голове. – Отец настоял».
Он столько раз повторял, что не жалеет, что я наконец почувствовал, как же он жалеет, когда отец тяжёлой рукой гладил меня по голове и смотрел потухшими глазами. Нет, он любил меня, но любил по-своему. Очень жалел, а иногда ненавидел, так ненавидел, что желваки ходили по его скулам. Он говорил, что я очень похож на маму. Особенно глазами, которые обычно ледяные прозрачно-синие вдруг загорались синими искрами, если что-то сильно её волновало. Такие глаза были и у меня. И потому, когда я особенно шалил и баловался, отец не злился, а глаза его теплели. Он был добрым отцом, но очень слабым человеком. Любил ли я его? Не знаю. Когда был маленьким, должно быть любил, как все дети, считал своего папу самым лучшим на свете, прислушивался и подражал ему.
Помню, отец любил чеканку, и все стены в нашей квартире были увешаны портретами мамы. Я любил следить, как самозабвенно он постукивает молоточком по медной дощечке, и тянулся что-то сделать сам. Как сейчас вижу, отец отдаёт мне молоточек и показывает тонкие линии, по которым нужно пройтись, и я, сосредоточенно сопя, осторожно тюкаю молоточком, а он, улыбаясь, смотрит на меня, изредка пригубливая флягу, которую всегда носил на поясе, и гладя меня по голове. Потом какое-то неуклюжее движение, и глаз у мамы растекается, а отец в бешенстве выхватывает у меня из рук инструмент. Как безумный трясёт за плечи. Мне так страшно, что я сжимаюсь в комок, и он, видя это, тут же берет себя в руки. Толкует мне, что я обидел маму и чуть не выколол ей глаз. Я рыдаю, а он поднимает меня, прижимает к себе и целует. Я потихоньку успокаиваюсь, мир восстановлен, но отец больше не подпускает меня к почти готовой чеканке, а просто даёт пустой лист и позволяет самому что-нибудь сделать. Но я не делаю. Мне не нравится выбивать на пустом листе животных или людей. Мне нравятся только портреты мамы. Но я не умею портрет. Я не помню её совсем, а отец никогда о ней не рассказывал, только про глаза… Но мне хотелось большего, хотелось знать о ней всё и самое главное, где она и почему её нет с нами. На мои настойчивые вопросы отец просто отмахивался, а когда я сильно доставал его, говорил, что мама не хочет нас знать, и нас тоже не должно заботить, где она и что с ней. Но я не верил, что мама забыла нас. Наверное, случилась какая-то ужасная тайна, которая не позволила нам быть всем вместе. Уже позднее я понял, как самозабвенно отец любил её, до безумия, которое, в конце концов, и оборвало его жизнь.
Если признаться честно, никогда больше я не встречал такой любви. Я надеялся, что у нас с Фёкой… Но, похоже, у нас было так же, как и у всех. А у всех было по-разному. Даже в моём классе почти половина ребят жили только с матерью или с отцом, а другая половина с несколькими матерями или отцами. Да в принципе, нам, школьникам, было абсолютно всё равно, у кого какая семья и у кого какие родители, мы об этом и не думали. Нас заботил только личный успех и социальный статус.
Но мне было не всё равно. Сколько себя помню, я всегда мечтал, что однажды мама вернётся, и мы будем жить все вместе: мама, папа и я. Как я завидовал своему другу Гришке, у которого были и мама, и папа! Как у меня щемило в груди, когда за Гришкой приходили родители, и он, держа их за руки, шёл между ними, весело подпрыгивая. Ночью я смотрел на медное лицо мамы на стене напротив моей кровати, и мне казалось, что и она смотрит на меня. В лунные ночи тени оживляли её лицо, и мама мне улыбалась, а я счастливый засыпал, и во сне шёл между отцом и мамой, держа их за руки и весело подпрыгивая.